«Всем своим творчеством Н. Адамян борется за человечность, истинность, справедливость в отношениях между людьми, не парадную, не показную, а повседневную, в каждом будничном проявлении. Потому и сама она не проповедует высокопарно святые истины, а заставляет увидеть их отсвет в скромном обличье „мелких“ житейских происшествий». Эдварда Кузьмина «Строгая доброта»

Нора Георгиевна Адамян

Девушка из министерства

Повести, рассказы

Девушка из министерства

— Рузанна Аветовна, к министру!

Начальник отдела Иван Сергеевич осторожно опустил телефонную трубку и, вобрав голову в плечи, снова зашелестел бумагами.

Рузанна, как всегда, не то чтобы заволновалась, но почувствовала «ответственность минуты», как говорила Зоя — инженер отдела.

Задвинув ящики, Рузанна достала из сумочки платок, провела гребенкой по волосам, оправила узкое синее платье и, выходя, помедлила у дверей. Зоя оглядела ее, покивала головой и одобрительно поморгала. Это означало: «Все в порядке, хорошо выглядишь, будь спокойна».

У Тосуняна только что кончилось совещание. Даже в приемной было накурено. Люди выходили, вытирая лбы. Секретарша открывала в кабинете форточки.

Министр подозвал Рузанну жестом, не изменив недовольного выражения лица. Невысокий, худой, он сидел, привалившись к ручке большого кресла, и занимал очень мало места. К его огромному пустынному письменному столу куда больше подошел бы директор центрального кафе Баблоев, стоявший сейчас перед министром. Баблоев был похож на скульптуру — выпуклый, широкий, с откинутой, в крутых завитках, головой.

Все в министерстве знали Баблоева. Часто появлялся он и в отделе капитального строительства, каждый раз молча клал перед Рузанной и Зоей по конфетке и, бесшумно покружившись по комнате, уходил, оставляя сладкий запах шипра и чесночный — хаша.

— Какой у него изумительный плащ! На клетчатой подкладке, — восхищенно говорила Зоя. — Вот бы Рубику!

— Кушите, — лаконично советовал Иван Сергеевич.

— Да-а, купишь… Я у него спросила, сколько стоит. Смеется. Я говорю: «Тысяча?» Отвечает: «Половина». Значит, две тысячи.

— Пятьсот тридцать три рубля семьдесят две копейки. Фабрика имени Димитрова. Получены сто пятым и шестнадцатым магазинами.

Сведения Ивана Сергеевича всегда были полными и точными.

Зоя ахала, звонила мужу, томясь ждала перерыва, мчалась в магазин и потом возвращалась, притихшая и разочарованная. Плащ, так великолепно сидевший на Баблоеве, имел совсем другой вид на длинноруком, узкоплечем Рубике и относительно своей ценности никого в заблуждение не вводил.

И сейчас на Баблоеве был отличный светло-серый костюм. Но лицо его выражало растерянность и напряженное внимание. Он слегка покосился на Рузанну крупным, как слива, глазом и приветствовал ее едва уловимым поклоном.

Маленькая темная рука Тосуняна нащупала и отшвырнула коробку спичек. Губы его брезгливо искривились.

— На скатерти вот такие пятна… — Он растопырил пальцы. — На улицу чадом несет. В центре города безобразие устроил.

Он говорил, как всегда, отрывисто и глухо.

Баблоев выждал приличную паузу.

— Енок Макарович, а мое выполнение финансового плана? Почему вы с этой стороны не подходите?

— Пивом тоже торгуешь? — раздраженно спросил Тосунян. — Нет, я удивляюсь, — он хлопнул ладонью по столу, — почему это в любом доме хозяйка стол накроет — приятно смотреть! В чем дело? Секрет, что ли?

Тосунян взглянул на Рузанну, предлагая ей вступить в разговор. Но Рузанна молчала.

Сегодня представление о празднично накрытом столе вызывало в ее сердце горечь и досаду. На это были особые причины.

Баблоев развел руками. «Чего не могу, того не могу», — выражал его покорный вид.

— Иди, — отослал его Тосунян.

Баблоев нехотя пошел к двери и, взявшись за ручку, постоял, прислушиваясь к тому, что говорил министр. А он уже обратился к Рузанне:

— Вот что, из этой забегаловки надо сделать приличное кафе. Чтоб люди туда ходили посидеть, поговорить. Чтоб туда женщины с детьми ходили… Ну?

Он был нетерпелив. Ему хотелось, чтобы собеседник сейчас же всем существом понял его мысль и проникся его планами.

— Понимаешь, настоящее кафе!

Он не спрашивал. Он утверждал.

Рузанна понимала. Она представила себе просторный светлый зал, стены, разрисованные так, будто границы помещения раздвинуты до горизонта. На окнах тяжелые занавеси. Над каждым столиком своя лампа. Столы квадратные, больше обычных ресторанных. Здесь подавали бы настоящий душистый кофе в маленьких чашечках и крепкий, очень горячий чай в тонких стаканах.

Стаканы и их содержимое было вне ведения Рузанны. Пожалуй, вся обстановка кафе — тоже. Но Енок Макарович никогда с этим не считался.

— Значит, проследишь, — приказал он, когда Рузанна высказала ему свои соображения. — Доложишь мне. Выполнение не задерживай.

Всем своим сотрудникам Тосунян говорил «ты».

— Надо хорошего художника, — заметила Рузанна, — это всегда дорого.

— Ничего. Пусть со вкусом будет. Солидно.

Зазвонил телефон. Тосунян снял трубку. Когда Рузанна выходила из кабинета, он кричал:

— Почему восемь вагонов? Я сказал — десять. Никаких восемь!

В длинном коридоре, устланном ковровой дорожкой, Рузанну настиг Баблоев.

— Какой человек! — восхищенно сказал он. — Даже пятно на скатерти заметил!

Рузанна молчала. Но Баблоев должен был узнать, чем кончился разговор в кабинете, как этот разговор мог отразиться на судьбе Баблоева и что нужно предпринять, чтобы отвратить неприятность.

— Семейному человеку для чего кафе? Он у себя дома выпьет. Кафе для такого человека, который целый день по служебным обстоятельствам вне дома находится. Оторван от семьи. Например, шофер такси. О нем мы должны думать. Или командировочный. Я так понимаю свои задачи. Забота о человеке. И фин-план.

У дверей с дощечкой «Отдел капитального строительства» он придержал Рузанну за локоть.

— Все же — что теперь будет?

— Капитальный ремонт и реорганизация, — сухо ответила Рузанна.

— Я этим детским садом руководить не смогу, — с горьким достоинством заявил Баблоев. — Я человек коммерческий. Учтите.

Рузанны это не касалось. Но оскорбленному нужно высказаться. К счастью, Баблоев остановил проходящего мимо работника бухгалтерии:

— Хотелось бы получить справочку…

И Рузанна ушла к себе.

Ивана Сергеевича в комнате не было. Зоя, пользуясь перерывом, беседовала с мужем по телефону. Она обсуждала с ним события сегодняшнего утра, вчерашнего вечера, говорила о вещах уже известных им обоим. Закончить разговор ей было очень трудно, особенно если речь шла о шестимесячном Левончике.

— Ты думаешь, зубок рано прорезался? Нет, в консультации сказали — нормально. Да, да, о ложку стучит. Я сперва испугалась, думала — камушек попал в кашу. Что? Один. Ты видел? Беленький, неровный… Погоди… Я что-то еще хотела сказать… Ах, да. Значит, зайдешь за мной?

Когда у детей начинают расти зубы? Рузанна этого не знала. Она прислушивалась к разговору, положив На стол руки. Обеденный перерыв прошел, но есть и не хотелось. Теперь надо подчистить все дела, привести в порядок ящики, ответить на письма — так Рузанна поступала всегда перед началом новой работы.

В комнату вошел Иван Сергеевич. Зоя деловым голосом закончила:

— Больше я тебе ничего сказать не могу. До свидания. — И негромко добавила: — Цок, — что означало «целую очень крепко». Иногда она говорила: «Оск» — «очень скучаю».

Такие разговоры происходили ежедневно, и Рузанна относилась к ним со снисходительностью старшего. Но сегодня болтовня Зои была неприятна, так же как упоминание Тосуняна о праздничном столе.

Он будет сегодня дома, праздничный стол, хочет этого Рузанна или не хочет. Мама, как всегда, движимая любовью и чувством долга, с пяти часов утра возилась на кухне. Перед тем как уйти на работу, она предложила: «Может быть, ты хочешь сегодня кого-нибудь пригласить?»

Хорошо праздновать день рождения в детстве или в юности, когда радуешься всякому поводу для веселья. Девушке в тридцать три года радоваться нечему. Но родителям этого не скажешь. А любовь их, видно, не может подняться настолько, чтобы они забыли отметить этот день.

Мама возвращалась с работы раньше всех. Она преподавала в сельскохозяйственном техникуме и была всегда занята в утренние часы. Когда Рузанна пришла домой, комнаты были уже празднично прибраны, в вазах стояли цветы поздней осени — мелкие коричневые и розовые хризантемки.

На стол мама поставила лишние приборы.

— Кого это ты ждешь? — спросила Рузанна.

— Ну, не знаешь, что ли, отца? Обязательно притащит кого-нибудь.

Отец приехал с дядей Липаритом. Из своего потрепанного «газика», который дворовые мальчишки презрительно звали «босоножкой», он вытащил небольшой пузатый бочонок и внес его в дом.

— Тебе, дочка, подарок от нашего совхоза. Первое вино этого года. Видишь, мы не забываем добро, как некоторые утверждают…

Он искоса поглядывал на жену.

— У-у, бессовестный, — сказала мама, — девочка все лето спину гнула над вашими проектами, а вы десятью литрами вина отделались?

— Что ж, мы люди бедные, — вздохнул отец и подмигнул дяде Липариту, — нам всегда помочь надо.

Он всерьез считал, что для всех его домашних дела совхоза такие же близкие и кровные, как и для него самого. Рузанна должна была составлять проекты сушильни, винного погреба, жилых домов, всего, что потребуется, — и без всякого вознаграждения.

«Ах, какая хорошая практика для тебя, дочка! Разве нет?» — спрашивал отец, хитро щуря глаза.

Он и маме сделал одолжение. Предоставил ей участок земли для ее опытов по разведению кормового сорго, а потом мало того, что весь урожай забрал в совхоз, так еще и не позволял отвести от виноградников канаву для поливки опытных участков. Рузанна помогала матери таскать воду за полкилометра, пока не вступился дядя Липарит — секретарь партийной организации совхоза.

Мама тогда сказала: «Я тебя понемногу раскусила, Авет. Ты по своей натуре — эксплуататор».

Отец обиделся всерьез. Проходили дни, недели, он нет-нет снова спрашивал с обидой в голосе: «Нет, Ашхен, все же мне скажи: что ты имела в виду, когда назвала меня эксплуататором?»

Легкое, пенящееся молодое вино не такой уж плохой подарок! Его налили в графин и поставили на стол.

К обеду пришла мамина приятельница, тетя Альма. Перед едой выпили за Рузанну. В прежние годы отец говорил: «Желаю в жизни счастья, полного до верха, как этот стакан». Сейчас он сказал:

— Будь здорова, дочка.

Рузанна невольно отмечала эти мелочи. Что-то недоговоренное было в ее празднике, будто каждый боялся тронуть больное место.

В кухне, разливая по тарелкам суп, Рузанна услышала, как возмущается тетя Альма:

— В землю бы я втоптала нынешних мужчин. Ну что им еще надо? Девушка — чистый алмаз.

Раньше отец на такие речи сердился: «Мне моя дочь еще не надоела!» Теперь он молчал.

Мама сказала нерешительно:

— Нам с ней трудно было бы расстаться…

— Оставь, пожалуйста! Сама спишь и внука во сне видишь, — бесцеремонно оборвала ее тетя Альма. — Знаешь, притча есть. Плакала перед свадьбой девушка, причитала. Отец пожалел дочь и говорит: «Давай, я сейчас и жениха и гостей прогоню, оставайся дома». А умная дочь ответила: «Нет, батюшка, и голосить — закон, и выходить — закон!» А тут такая девушка — и умна, и хороша, и образование имеет.

На кухню доносилось каждое слово. Тетя Альма, конечно, сильно преувеличивает. Знает с детства и потому любит. Зоя тоже сказала: «Чем больше я тебя узнаю, тем больше ты мне нравишься». Но это все не так. Надо посмотреть со стороны, глазами чужого беспристрастного человека. Все в ней среднее, незаметное. Ни одной яркой черты. А время с каждым годом что-то уносит…

Дядя Липарит стукнул стаканом о стол.

— Проклятая война…

Студенческий товарищ мамы и отца, он хотел, чтобы Рузанна вышла замуж за его сына Алика. Еще когда Рузанна была маленькой девочкой, дядя Липарит, входя в дом, с порога кричал: «Где моя любимая невестка?»

Алика убили на войне. Но вряд ли Рузанна вышла бы за него. Они росли, как брат и сестра. Рузанна не любила Алика по-настоящему. Она никого не любила, и ее никто не полюбил. Просто так случилось, и война тут ни при чем.

Но нельзя так долго стоять на кухне. Надо выйти, посмеяться над собой, пошутить. Это самое правильное.

— Вы уж как-нибудь примиритесь с тем, что ваша дочь осталась в старых девах. И не грустите по этому поводу. Лучше послушайте, какое кафе откроется на углу площади. Стены расписные, на полу ковры. И приглашен специалист, который знает пятьдесят рецептов варки кофе.

— Это где же? — спросил отец. — Где сейчас закусочная?

— Вы на него посмотрите! — возмутилась мама. — Он все закусочные города знает!

— А что я, не мужчина?

Дядя Липарит снял со стены тару. Мама и тетя Альма запели тонкими голосами веселую девичью песню про красные башмачки:

Башмачок ты мой маленький,
Точно роза, мой аленький…

Рузанна легко поплыла по комнате, плавно изгибая руки и отвернув в сторону лицо. Отец дробно бил по сиденью стула, как в бубен.

Дядя Липарит держал тару высоко, у самого подбородка, и, полузакрыв глаза, весь отдавался музыке.

Кончив танцевать, Рузанна взмахнула платком и объявила:

— А оформлять и оборудовать новое кафе буду я!

* * *

Можно было закончить эту работу быстро. Но неизвестно, сколько времени потребуется художнику.

В длинном зале с невыветрившимся винным духом орудовали штукатуры, с грустным лицом бродил Баблоев. Рузанна побывала на складе, отвергла ярко-синий плюш, выбрала пепельно-желтый атлас.

Зоя сказала:

— По-моему, для портьер будет марко.

Рузанна возразила:

— Зато красиво.

Между двумя инженерами отдела не возникало разногласий. Как-то незаметно к Зое переходили объекты жилищного строительства. Сейчас в эксплуатацию сдавался большой жилой дом, и Зоя была членом комиссии по распределению квартир. Целые дни она разъезжала, обследуя бытовые условия жизни сотрудников, претендующих на площадь в новом доме. У входа в министерство ее всегда кто-нибудь ждал. «Вы сами видели, как у нас тесно, правда?»

Зоя не давала неопределенных, уклончивых ответов. Не говорила «посмотрим», «обсудим», «выясним»…

Она умела решительно ответить: «Да, у вас тесновато, но потерпеть можно. Другие в худших условиях».

Рузанна не любила квартирных дел и старалась теоретически обосновать такое отношение к ним:

— Надо приучаться к общественной жизни. Питаться в столовых, приглашать друзей не домой, а в кафе. Будет шире общение, больше встреч, впечатлений. Люди научатся лучше понимать друг друга.

— Это тебе кажется, потому что у тебя нет своей семьи, — возражала Зоя. — Меня, например, после работы как-то совсем не тянет общаться с чужими людьми. Мне хочется общаться со своим ребенком и мужем.

У Зои не было намерения уколоть подругу. Она просто говорила то, что думала.

Рубик каждый день ждал Зою на улице возле министерства. Брал ее под руку, и они уходили, о чем-то горячо переговариваясь и перебивая друг друга.

Рузанна шла домой одна. Она и в кино ходила одна. Мама к вечеру очень уставала. Было неприятно, когда, выходя из кино или театра, кто-нибудь вспоминал: «Ах, надо ведь еще проводить до дому Рузанну…»

Тетя Альма доказывала:

— В старое время были и неплохие обычаи. Вот мы теперь над сватовством смеемся. А разве мало устраивалось счастливых браков? Узнавали, где есть хорошая, скромная девушка, знакомили…

— Глупости это, — говорила мама, — а вот когда мы были молодые…

И она вспоминала свой рабфак, лапти из сыромятной кожи, в которых пришла из села в город, песню «Мы молодая гвардия»…

Вероятно, маме казалось, что она и до сих пор не изменилась. Так же худа, так же черна. И Авет не изменился, хотя в те времена был тоненький, словно ящерица, и держался строго, как и подобало секретарю комсомольской ячейки. И никто не сводил, не знакомил, не сватал. Сами нашли друг друга.

Тетя Альма все жужжала:

— Девушка никого не видит — служба и дом, дом и служба…

По ее мнению, ни дома, ни на службе не могло произойти ничего интересного. И вообще, для тети Альмы жизнь была делом обязательным, но утомительным. Убирала ли она квартиру, стряпала ли обед, готовилась ли к празднику или шла в гости — все требовало от нее непомерных усилий.

Она тщательно записывала рецепт маминого печенья, переспрашивала, уточняла. Придя домой, немедленно звонила по телефону:

— Ашхен, я не поняла, тонким стаканом сахар отмерять или граненым?

Немного погодя звонок раздавался снова:

— Ашхен, я не понимаю — как это положить соду на кончике чайной ложки?

— Ну, клади пол-ложки, это не имеет значения, — устало отбивалась мама.

— Как это не имеет значения? Нет, я лучше приеду!

Она приезжала с другого конца города, чтобы мама отмерила соду.

И все же ей смутно казалось, что существует другая жизнь — интересная, полная развлечений и веселья… Был какой-то «круг», в котором девушки находили женихов и выходили замуж. Тете Альме очень хотелось приобщить Рузанну к этому «кругу». А у Рузанны было достаточно разнообразия и развлечений на работе.

Министерство получило оборудование для автоматов-закусочных. Об этом проведал Баблоев. Весь день он проторчал у стола Рузанны. Новое кафе, в котором шел ремонт, его «творчески не увлекало». Ему хотелось попробовать свои силы на поприще закусочных.

Министр позвал Рузанну и спросил:

— Твое мнение — где открыть?

Рузанна назвала людную улицу на слиянии двух магистралей.

— Недопонимаешь, — поморщился Енок Макарович. — Ты подумай — кому надо быстро и дешево закусить? Я считаю, этот автомат к предприятиям надо придвинуть.

— На каждом предприятии есть своя столовая…

— Ничего. Это новинка. Привлечет народ. Вот на улице Мира — деревообделочная фабрика, механический завод, ремесленное училище, школа. Горячие завтраки, а?

Узнав об этом, Баблоев помрачнел:

— У меня от таких решений инфаркт будет…

Когда Рузанну второй раз за день вызвали к Тосуняну, она подумала, что речь опять пойдет об автоматах, и даже захватила с собой документацию, но оказалось, что нужно куда-то ехать.

Спрашивать ни о чем не полагалось. Ехали недолго. С широких улиц свернули в кривые узкие переулочки, обнесенные глиняными заборами. Казалось, что массивной машине там и не повернуться, но шофер Геворк с ювелирной точностью провел машину к деревянной калитке.

В стороне от садовой дорожки рвалась, натягивая веревку, молоденькая пепельно-серая овчарка. Она не столько лаяла на чужих, сколько визжала, видимо не привыкшая к привязи. Проходя мимо, Рузанна тихонько пощелкала пальцами, и собака сразу доверчиво завиляла хвостом, прижала к голове острые уши и заскулила еще жалобнее.

О приезде министра хозяева, конечно, были предупреждены. Через застекленную дверь веранды было видно, как навстречу Еноку Макаровичу идет человек, поправляя на себе только что надетый серый пиджак.

Рузанна не могла вспомнить, откуда ей знакома крупная, чуть откинутая назад седая голова, резко очерченное лицо, глаза с внимательным и привычным прищуром. Уж очень далек был круг интересов, которые ее занимали, от мира, куда ей сейчас предстояло войти. Но когда открылась дверь и раздались слова приветствия, она тотчас узнала художника, имя которого стало выражением яркости и буйства красок.

Енок Макарович подтолкнул Рузанну вперед, и она ощутила мягкое, теплое рукопожатие хозяина.

Они поднялись по внутренней лесенке в мастерскую — огромную комнату без окон, со стеклянной крышей. Серый осенний день остался за пределами дома. Здесь горело солнце. Солнцем были освещены разбросанные по полотну оранжевые персики и лиловые баклажаны. Солнце лежало на склонах гор, поднимающих к небу красные вершины. Солнце дожелта выжгло квадраты полей, раскинутые на холмах, облило зноем сонную улицу старого города, осыпало розовым светом искривленное деревцо персика.

Рузанна узнавала все. Алые маки, собранные в пучок с пахучими травами, были цветами ее детства. Синие каменные горы, уходящие в небо квадратными тяжелыми башнями, стояли на родине ее матери. Село, которое лепилось у их подножия, было изображено несколькими мазками желтой краски, но именно таким оно казалось издали, когда Рузанна с бабушкой поднималась к нему с полей.

Думалось, что написать это легко и просто: зеленый квадрат, рядом желтый, густо-лиловая полоса сверху… А на полотне отражен кусок родной земли, и нельзя от него оторваться!

Картины были развешаны, стояли на подрамниках и просто прислонены к стенам.

С портретов, намеченных широкими мазками, смотрели живые человеческие глаза — то добрые, то суровые.

Медленно переходя от картины к картине, Рузанна едва обратила внимание, что в мастерской, кроме них, был еще юноша, сперва ей даже показалось — мальчик.

Подчиняясь молчаливым указаниям — кивку головы, жесту художника, — он раскладывал и развешивал небольшие полотна, этюды, наброски, щурясь на свет и выбирая место для каждой картины.

Енок Макарович негромко говорил о чем-то с художником, но Рузанна не слушала. Она хотела захватить как можно больше впечатлений от этой чудесной комнаты. Вдоль стены тянулся длинный стол, заставленный самыми неожиданными вещами. Кроме кистей, красок, бутылочек и флаконов, здесь возвышалась заржавленная лейка, горшок с засохшим стебельком, лежали книги, старинная шкатулка, отделанная бронзой, глиняные кувшины, медное блюдо, какие-то черепки, над столом висело потемневшее полотно, на котором в манере старых мастеров был написан портрет старухи с гордым и властным лицом. На полу, раскинув ноги и руки, валялась растрепанная кукла.

Рузанна подняла безносую матрешку. Художник это заметил.

— Внучкина, — пояснил он, — ребятишки, знаете, такой народ…

Приоткрыв скрытую за большим мольбертом дверь, он кинул туда куклу. За дверью раздался топот маленьких ног, ребячий визг. Потянуло знакомым домашним запахом жареной баранины. Это поразило Рузанну. Казалось невероятным, что здесь, рядом с мастерской, идет повседневная жизнь. Так же, как у всех, готовят обед, спят, учатся. И кто-то счастливый в любую минуту может открыть эту дверь.

В подтверждение ее мыслей жена художника принесла на подносе кофе. Рузанна узнала ее сразу, потому что на многих полотнах видела это приветливое, тронутое временем лицо, крупные белые руки, всегда занятые каким-нибудь делом. Жена художника разлила кофе по маленьким чашечкам, и Рузанне пришлось подойти к круглому бамбуковому столику за своей чашкой.

Резким, коротким движением руки художник указал на несколько небольших полотен, расставленных полукругом прямо на полу.

— Вот мои последние… Говорят, надо куда-то ездить, изучать жизнь. И ездят. Все, что увидят, — сразу на полотно.

Он помолчал.

— Жизнь надо знать. Понять. Осмыслить. И только после этого работать.

Художник сидел опустив плечи и посматривал на этюды, спокойно щуря глаза. Жена облокотилась о спинку его кресла и тоже смотрела на картины.

Енок Макарович держал в руке чашку кофе.

— Вот что меня удивляет, — сказал он, — этот холст переживет камень. Здание рассыплется, а его изображение будет жить. Менялись общественные формации, рушились государства, стирались с лица земли города, а полотна Рембрандта живут!

Старик ничего не ответил. Он поднял глаза, взглянул на Рузанну, и она поняла, что и от нее ждут каких-то слов. Вероятно, каждый, кто входил в это святилище, должен был принести дань признания и восхищения.

Очень хотелось ей в эту минуту сказать что-нибудь глубокое, тонкое и верное, чтобы художник и его жена отнеслись к ней иначе, чем к случайной посетительнице, и приобщили ее к своему миру. Но у нее не нашлось ни тонких суждений, ни особенных слов. Она даже почему-то покраснела и ответила, как школьница:

— Мне очень нравится…

Енок Макарович снова заговорил о чем-то с художником. Рузанна пошла по мастерской, заглядывая в уголки, выискивая наброски, зарисовки, маленькие полотна этюдов.

Она тихонько коснулась гипсовой кошачьей головы с настороженными ушами и дикими голодными глазами. Это была, несомненно, кошка, но сделанная человеком, который видел кошек иначе, чем Рузанна.

— Нравится?

Это спросил бесшумный юноша, который присутствовал в мастерской как незаметный дух-служитель.

Вероятно, он слышал суждение Рузанны о картинах и теперь захотел посмеяться над ней.

— Нравится, — с вызовом сказала она.

— Ну, правильно! — Юноша, улыбаясь, гладил кошачью голову. — Значит, вы что-то понимаете. Глубокая древность — Египет. А ведь чудо, кошачья душа. Верно?

Он широко улыбался некрасивым, добрым, скуластым лицом.

Енок Макарович поднялся, и Рузанна поспешила к нему.

Хозяин мастерской говорил:

— В старину гении Леонардо, Микеланджело честно работали для народа. Они расписывали храмы и даже бани. Не гнушались. А мы плохо воспитываем вкус народа в отношении живописи. Купить картину — не всем доступно. В музеях люди бывают редко. Надо приблизить наше искусство к народу. Будь я помоложе…

Жена художника засмеялась и взяла его под руку.

— А что ты думаешь, я вполне серьезно, — нахмурился художник, — это хорошее дело. Вот Грант вам его выполнит. А что? — сказал он, будто отвечая сам себе. — Почему не осилит? Вполне. Талантливый парень…

Он жестом подозвал скуластого юношу и подтолкнул его к Тосуняну:

— Берите!

Тосунян хмуро посмотрел на молодого человека.

— Почему мы стали так бояться молодости? — ворчливо спросил художник.

Енок Макарович развел руками.

— Ваше слово — закон.

В машине он недовольно сказал:

— Нет у этих людей искусства логики. Микеланджело, видишь ли, бани расписывал, а как до дела дошло — кого рекомендует? Мальчишку.

Но когда доехали до министерства, он распорядился:

— Пусть там завтра договор составят. Говорит — талантливый. Надо верить.

* * *

Грант пришел в министерство с утра. Он не хотел упустить эту работу. Кто знает, как еще обернется дело? Изокомбинат мог запротестовать против кандидатуры молодого, начинающего художника. Всегда лучше быть на месте. Самая скучная часть работы — это договоры, разговоры. Но без них не обойдешься. И почему-то именно нужного человека никогда нет на месте. Уже десять минут в комнате вертится девушка, которую хорошо бы написать акварелью. А ту, вчерашнюю, которую он ждет, надо писать маслом. И вообще как хорошо, что есть на свете краски, полотно! Это — главное. Но договор тоже нужен. Работа интересная и даст деньги.

Он спросил у Зои:

— Когда приходят ваши сотрудники?

— Мало ли… — сердито сказала Зоя. — Может, по делам задерживаются.

Зоя была расстроена: заселяли новый дом, и в распределении квартир не было справедливости.

— Мне, конечно, все равно, — время от времени говорила она Ивану Сергеевичу, — я только не понимаю — для чего тогда комиссию создавать?

И через две минуты снова:

— Обследовали, заседали, а что толку? Человек десять лет в хибаре живет, и за его счет опять будет кто-то пользоваться?

При постороннем Зоя дипломатично фамилий не называла, но Иван Сергеевич, щелкая костяшками на счетах, отвечал без обиняков:

— Фарманов — приезжий специалист. Ему номер в гостинице оплачивают. Это нерентабельно. А Геворк как десять лет жил, так и одиннадцатый как-нибудь проживет.

— Где же справедливость? — взвилась Зоя.

— В стране ежедневно заселяют тысячи новых домов. Обычно на каждую квартиру по два претендента. И каждый кричит о справедливости. И большей частью все правы. Хотят хорошо жить.

В это время вошла Рузанна. Еще с порога известила Зою:

— Жена и теща Геворка тебя у входа ждут.

— Послушайтесь меня, — посоветовал Иван Сергеевич, — будете идти домой — выходите через двор.

Но Зоя с досадой сорвала с вешалки пальто.

— Еще прятаться я буду… Ох, не люблю изворачиваться, ох, не люблю… — с досадой приговаривала она.

— Прямо в пасть тигра, — вздохнул Иван Сергеевич.

Только сейчас Рузанна увидела, вернее — узнала Гранта. Он был в короткой распахнутой куртке, без шапки, такой же растрепанный, как вчера.

— А я вас жду. — Он улыбнулся. Улыбка очень красила его скуластое лицо с косым разрезом глаз.

— Напрасно вы меня здесь ждете. Ваш договор составляют в тресте столовых и ресторанов, — наставительно ответила Рузанна.

Она села на свое место, потянула ручки запертых ящиков, достала из сумочки ключи.

— И вообще — как вы себе представляете работу? Что это будет — картина, панно, стенная роспись?

— К сожалению, я постараюсь написать настоящую картину.

Рузанна с удивлением взглянула на него. Художник пожал плечами.

— Для этого учреждения было бы достаточно просто изобретательности. Но я знаю, что вложу в эту работу гораздо большее. Хотя сейчас убедить вас в этом не смогу.

— Вам надо убеждать в этом не меня, а главного бухгалтера треста. Он склонен считать, что это вывеска. А Изокомбинат предлагает договор на панно. Разница в сумме получается очень большая.

— Ну, комбинат защитит мои интересы. Там заинтересованы в большей сумме, потому что комбинат получает проценты. А разница в цене именно такая, какая и должна быть между вывеской и картиной. Вы не думали об этом?

Рузанна пожала плечами:

— По-моему, об этом придется думать вам.

— Я подумаю, — согласился Грант. — А почему вы сердитесь? — вдруг спросил он.

Рузанна и вправду сердилась. У нее пропало все утро в спорах с бухгалтером треста, который оспаривал каждый пункт договора.

«А кто мне докажет, что эта работа стоит именно столько? — спрашивал он. — Государственные расценки? А кто мне докажет, что это панно? Комиссия? Тогда давайте мы пока расценим этот труд по другой категории, а вот когда комиссия определит его как панно, тогда и оформим…»

В Изокомбинате удивлялись, почему на эту работу требуют именно художника Гранта Гедаряна, и предлагали целую бригаду под руководством опытного мастера.

Казалось бы, что такое недоверие должно быть особенно обидным для молодого художника. Но Грант отмахнулся.

— Я ведь еще ничего значительного не сделал…

Незаметно для себя Рузанна встала на его защиту:

— На первых порах все нуждаются в доверии. Как же иначе…

Она не договорила. В комнату вбежала Зоя, придерживая накинутое на плечи пальто.

— С ума сойти… — простонала она.

Тотчас снова открылась дверь, и через порог заглянула молодая женщина. Белый шерстяной платок особенно подчеркивал ее разгоряченное лицо — яркие щеки, блестящие черные глаза.

Изучив обстановку, женщина просунула вперед толстую старушку, за подол которой держался маленький мальчик, и вошла сама.

— Значит, мои дети — не дети? — с надрывом спросила она.

Зоя страдальчески закрыла глаза. Иван Сергеевич еще ниже нагнулся над бумагами.

Женщина, не обращая внимания на Зою, переводила глаза с Рузанны на Ивана Сергеевича. Она делала выбор для направления главного удара. Победила вековая, подсознательная убежденность в превосходстве мужчины. Маро, жена шофера Геворка, устремилась к Ивану Сергеевичу.

— Когда комиссия в мой дом вошла, она сказала: «Ах!» Что я должна была сделать, услышав это «ах»? Я стала собирать вещи. Разве поднимутся теперь мои руки развязать узлы? Разве за столько лет ожидания мы недостойны жить в хорошем доме?

Иван Сергеевич быстренько собрал какие-то бумаги и молча, сжав губы, втянув голову в плечи, побежал к выходу.

— Извините, — бесстрастно обратился он к старухе с ребенком, стоявшей на дороге.

— Уходишь? — крикнула ему вслед Маро. — А я не уйду. Обещание исполняйте. Мама, садись!

— Я вам ничего не обещала, — убеждала Зоя.

— Ты сказала «ах», — твердо заявила Маро. — Мама, садись.

Старушка, покачивая головой, подошла к Рузанне.

— Эх, дитя мое, — заговорила она певуче, — лучше не радоваться бы нам, не надеяться, чтоб не плакать сейчас. Плохо живем. Дом из глины сложен, одна стена — гора. Камень. Вода. Течет, течет. Дети болеют. Геворк около начальника близко сидит, стесняется просить. А невестка не сама кричит — сердце материнское кричит…

— Геворк не мужчина, — отрезала Маро, — Геворк не отец.

— Цыц! — строго прикрикнула на нее старушка и снова повернулась к Рузанне. — Думали — кому же и дадут, как не нам? В надежде и крышу летом не подмазали. У стены угол обвалился…

— Ей что! — непримиримо вмешалась Маро. — Ее дети в тепле.

Ах, эти квартирные дела! Ими в министерстве заниматься не любили. Дай кто их любит? Председатель комиссии за день до заселения нового дома уезжал в командировку. Впрочем, он и не смог бы сейчас ничего сделать. Ордера розданы, люди въезжают, ни у кого не отнимешь ни метра. Может быть, и случилась ошибка при распределении, а может, и нет…

Года через два будет готов новый дом, но этим Маро не утешишь. В любом деле можно было попытаться как-нибудь помочь, только не в квартирном.

И, зная это, Рузанна все же встала. Зоя проводила ее вопросительным взглядом, Маро — недоверчивым. Старуха смотрела глазами надежды.

Про художника Рузанна забыла. Он пошел за ней следом.

В коридорах было пустынно. Сотрудники спустились в буфет, и секретарша Тосуняна тоже ушла на перерыв. У дверей кабинета встретился помощник министра. Рузанна махнула деловой бумагой, которую случайно или предусмотрительно держала в руках.

Енок Макарович взглянул на нее и снова наклонил голову над папкой с телеграммами. Правильнее было бы сперва поговорить о деле — дело всегда нашлось бы. Но потом мог зазвонить телефон, мог кто-нибудь войти. И Рузанна сказала прямо:

— Геворк целый день около вас и ни разу не попросил о самом нужном — о квартире.

— И хорошо сделал, — отозвался Енок Макарович.

— Они живут в плохих условиях. Дом глинобитный у реки Занги. Сыро у них. Дети болеют.

Тосунян откинулся на спинку кресла. Он не смотрел на Рузанну.

— Я квартирными делами не занимаюсь. Для этого создана комиссия.

Рузанна знала, что квартиру товароведу Фарманову выделили по специальному распоряжению Тосуняна, знала, что он сам утвердил список жильцов нового дома, но знала также, что говорить об этом не стоит.

Тосунян молчал. Молчала и Рузанна. Еще секунда — и она должна бы повернуться и уйти. Но Енок Макарович недовольно спросил:

— Что, Геворк не получил квартиры?

Если он не хотел ничего сделать, то не должен был спрашивать. Рузанна подошла ближе. У нее был готовый план. Один из сотрудников, переселяясь в новый дом, выезжал из здания Масложиркомбината. Освобождалось три комнаты. Можно договориться с комбинатом и две комнаты оставить за министерством, пока не будет достроен еще один жилой дом министерства.

— Ну да, — сказал Тосунян, — они глупее нас. Три года ждали свою квартиру и еще два будут ждать. Так?

Рузанна промолчала.

— Одну комнату получит. Иди.

Тосунян потянулся к телефону.

Ужасаясь, что сейчас все испортит, Рузанна сказала:

— Одну мало. Енок Макарович, там трое детей, старуха…

Тосунян хлопнул по столу папиросной коробкой.

— Убила ты меня…

Зазвонили два телефона сразу. Теперь уже надо уходить.

У створки полуоткрытой двери стоял Грант. Он сейчас мог сделать непоправимую глупость — заговорить с министром о своих пустяковых делах. Рузанна почти побежала к выходу.

Но Грант не делал никаких попыток войти в кабинет. Он поспешно отступил перед Рузанной и пропустил ее в приемную.

— Трудно было? — шепнул он.

— Зачем вы здесь?

— Пошел за вами. А что тут такого?

— И все время стояли у дверей?

Грант предпочитал спрашивать сам:

— Скажите: а ему можно верить? Геворк что-нибудь получит?

«Какое тебе дело до Геворка?» — подумала Рузанна. Художнику она ответила:

— Вы же слышали — он ничего не обещал.

Грант расхохотался, как ребенок, взахлеб. Сама не зная почему, Рузанна рассмеялась тоже.

Тогда он объяснил:

— Почему вы все так боитесь что-нибудь обещать? Эта беленькая девушка ничего не обещала, главный ничего не обещал. И мне вы тоже ничего не обещаете?

— Нет, договор я вам обещаю, — кивнула Рузанна, — а уж остальное будет зависеть от вас.

В отделе капитального строительства обстановка не изменилась. Погруженный в бумаги, Иван Сергеевич совсем отрешился от мира. Зоя что-то писала и нервно вычеркивала. Посреди комнаты на стуле неподвижно возвышалась Маро. Она еще больше раскраснелась, сдвинула платок на затылок, сидела грозная и печальная.

Бабка примостилась на полу у стены. У нее на коленях спал мальчик.

— Идите домой, — строго приказала Рузанна, — хватит безобразничать.

Маро метнулась к ее столу.

— Распаковывать вещи? — жалобно спросила она.

— Подождите до конца дня…

Уходя, Маро почему-то попрощалась с Грантом за руку.

Так ничего и не успела сделать Рузанна в этот день. Прибежал счастливо-растерянный Геворк.

— Енок Макарович велел отвезти тебя на Масложиркомбинат — там договор надо подписать. Сейчас две комнаты мне, а потом в новом три им отдаем. Ай, безобразие, рвачи какие…

Он цокал языком, крутил головой, тщетно стараясь выразить возмущение. Пока Рузанна собиралась, Грант и Геворк курили в коридоре как старые знакомые.

У машины Грант, отворив перед Рузанной дверцу, сделал шоферу какой-то знак и отбежал к лотку за папиросами.

— Геворк, откуда ты его знаешь?

— Гранта? — удивился шофер. — Я его еще вот таким пацаном знал. — Он показал рукой на полметра от пола.

Возле будущего кафе Геворк затормозил. У заляпанной краской витрины стоял Баблоев. Грант махнул ему рукой. «И этого знает!» — неприязненно подумала Рузанна.

— Осмотрю место будущих действий. — Грант выскочил из автомобиля.

Но когда Геворк уже собрался ехать, художник вдруг снова просунул голову в кабину:

— Вы сегодня целый день говорили со мной тоном старшего товарища. Покровительственно. Так вот имейте в виду, — мне такой тон не нравится. И в дальнейшем этого не будет.

И он захлопнул дверцу, прежде чем Рузанна смогла что-нибудь придумать в ответ.

* * *

Четыре года назад ехал по улицам города счастливый человек. Ехал за рулем своей трехтонки шофер Симон Зейтунян, у которого в этот день родился третий сын. Он только что прочел на вывешенной в приемной родильного дома бумажке: «Анаида Зейтунян — мальчик. Вес — четыре кило».

Почему Симону казалось, что на этот раз могла бы быть девочка? Мальчик — это именно то, что надо.

Пустая трехтонка дребезжала на ходу. День был весенний, солнечный. Прежде чем брать груз, Симон собирался заехать домой и отправить Гранта на базар за курицей. Он уже по опыту знал, что в первые дни Аник нужен только куриный бульон. Через неделю жена вернется домой, и Симон увидит своего третьего сына. Вернее — четвертого. Разве Грант, брат Аник, не его сын? Симон его воспитал, из маленького заморыша, сироты, вырастил хорошего парня.

Самое дорогое, самое милое сердцу — дети!

Человек еще думал о другом, а инстинкт, опередив сознание, заставил судорожно сжаться руки, мгновенно сделать ряд привычных и нужных движений. Но было уже поздно.

Симон Зейтунян, опытный водитель, почувствовал это, прежде чем что-нибудь увидел или понял.

Потом говорили — не вполне исправные тормоза. Может, оно и так. Ребенок вырвался из рук бабушки — испугался или баловался. Бросился на дорогу — и прямо под машину. Первое, что увидел Симон, — скорбно-сокрушенное лицо старика мороженщика на углу. Дико кричала женщина. Мимо машины пронесли ребенка. Симон видел только ножки в пыльных сандалиях. Они беспомощно и безжизненно покачивались — взад-вперед.

Он видел эти бессильные ножки в долгие ночи, проведенные в тюремной камере. Он видел их перед следователем — и не мог ничего сказать в свою защиту. На суде он боялся поднять глаза, чтобы не встретиться взглядом с отцом ребенка.

Товарищи очень старались выгородить его. Старый друг Геворк речь сказал лучше защитника. Но как поможешь человеку, который сам себе не хочет помочь? И закон есть закон.

После суда дали свидание с родными. У трехмесячного сына было безмятежное сонное личико. Ему исполнится восемь лет, когда отец вернется домой.

Аник точно закаменела в горе. Снова повторялась ее судьба. Только теперь трое сирот на руках. Правда, есть еще Грант. Симон его учил, гордился им — и оставил в самое трудное для парня время, да еще взвалил ему на плечи заботу о своих детях.

— Прости, мальчик…

Так они расстались. И казалось — жизнь будет очень трудной и безрадостной.

Но Грант на судьбу не жаловался. Он принимал все права и все обязанности, которые на него возложила жизнь. Продолжал учиться в Художественном институте, не гнушался и любой «халтурой» — так называлась работа только ради денег. Несколько месяцев по заказу какой-то артели разрисовывал броши светящимися красками. Мальчишки-племянники стали героями всего квартала — у них по вечерам светились пуговицы, волосы и даже башмаки. Потом Грант делал эскизы конфетных оберток, винных этикеток и как-то получил приз по конкурсу на папиросную коробку. Много работы бывало перед праздниками — лозунги, портреты, плакаты. Под Новый год на площади устраивали большую елку, и требовалась особая изобретательность для оформления киосков, торгующих игрушками и сладостями.

Эта работа приносила деньги — для дома, для мальчишек. Самому Гранту было все равно, и что есть и как одеваться.

А другая работа приносила радость, горе и счастье. Вначале она никогда не казалась трудной. Закрыв глаза, можно было ясно увидеть будущую картину. Охватывала радость: «Могу! Сделаю!» Потом начиналось самое мучительное — несоответствие задуманного с тем, что проступало на полотне. Если получалась хоть деталь, хоть кусочек — прозрачность света, точность рисунка, — возникало ощущение счастья.

Счастье возникало и тогда, когда в жизни встречалось «настоящее» — картина, скульптура. Иногда музыка, книга.

С особой яркостью Грант пережил это чувство перед фресками на стене одного из древних храмов Армении. Он знал: это писал его предок, прямой по крови и рождению, — до того схожим было их восприятие мира, их отношение к цвету и линии.

В институте его считали талантливым, но неорганизованным. Он плохо посещал лекции, умудрился ни разу не побывать на занятиях по физкультуре. Но на учебно-отчетных выставках его работы вызывали больше всего внимания и толков. Он писал то, что хорошо знал, что было рядом, — уличные сценки, сестру Аник, мальчишек, девушек, которые ему нравились. Писал, как видел. Краски получались яркие, линии определенные.

Мальчишки тоже не жаловались. Они жили, как все мальчишки, увлекаясь то воспитанием щенка, то коллекционированием марок, то футболом.

У них было божество, которому они во всём подражали, — Грант. Их тщеславие полностью удовлетворялось, когда на улице «Победа» или «Волга» останавливалась перед ними у тротуара и дядя Геворк, или дядя Андо, или дядя Рубен — все шоферы города были товарищами их отца — предлагали: «А ну, садитесь с товарищами, подвезу!»

Могла бы жаловаться только Аник. Она снова работала на швейной фабрике. Возвращаясь с работы, готовила еду, обстирывала и обшивала четверых парней. Но и Аник не жаловалась. У нее были дети.

* * *

Рузанна его ждала. Возвращаясь с объектов, спрашивала у Зои: «Ко мне никто не приходил?» Почему-то неудобно было спросить прямо…

Зоя отвечала:

— Звонили по телефону, приходили из треста, из планового отдела…

Однажды, опустив голову над ящиком письменного стола, Рузанна заметила:

— Надо бы узнать в тресте, заключили они договор с художником…

— С художником? — переспросила Зоя. — Заключили. Он позавчера, что ли, приходил. Фокусы нам показывал. Забавный мальчишка.

Значит, он приходил. И это было так незначительно, что Зоя ей даже не сообщила. А Рузанне хотелось узнать, как Грант вошел, что сказал, спросил ли про нее.

Не поднимая головы, она сказала:

— Он уже окончил институт.

— А все-таки мальчишка, — равнодушно ответила Зоя.

И Рузанна почувствовала против нее раздражение. А собственно, почему?

В кафе она пошла по долгу службы, уверенная, что встретит там Гранта. Но в большом зале, сыром от непросохшей штукатурки и темноватом, как бывает всегда в необжитых помещениях, Гранта не было. Не было никого, кроме Баблоева. Он ходил за Рузанной с видом человека, подчиненного обстоятельствам.

— Весь ремонт на мне. Этот прораб — пустое место. Никакого представления о задачах объекта.

В углу на гвоздике висела измазанная красками блуза, а на полу лежали связанные в пучок кисти. Рузанна подумала, что это вещи Гранта. Но она не спрашивала о нем именно потому, что ей хотелось спросить. Глупость какая-то получалась.

Она только вскользь справилась:

— Когда кончаете?

— Да вот стены просохнут.

Рузанна ушла, досадуя на себя.

Грант появился в самое неожиданное время. Он пришел к Рузанне домой поздно вечером.

Мама вышла на стук. Вернувшись, сообщила:

— Это тебя. С работы, что ли…

Художник стоял в маленькой передней. Его волосы блестели от мокрого снега, по лицу стекали капли.

— Что случилось?

— Все!

Он будто выдохнул это короткое слово. И, не ожидая ее вопросов, торопливо объяснил:

— Они вымазали стены олифой. Пропитали штукатурку олифой. Краска ляжет на поверхность, как блин… Как, — он поискал сравнения, — как холодная лягушка.

— Но так всегда делают! Под роспись кладут на стены олифу.

— В банях, — зло ответил Грант. — Мне нужна мягкая стена, которая впитает краску, без блеска, без холода. Что же вы стоите? Пойдем! — Он нетерпеливо протянул руку.

Ей даже не пришло в голову спросить, для чего идти смотреть пропитанные олифой стены. Она забыла ввести Гранта в комнату, и, пока одевалась, волнуясь и теряя то чулок, то расческу, художник стоял в передней — нахохлившийся как воробей в непогоду.

— Куда ты ночью? — удивленно спросила Ашхен Каспаровна.

На это Рузанна ответить не сумела.

Они бежали по улицам, мокрым от колкой, смешанной с дождем снежной крупы. Бежали так, будто торопились предотвратить ошибку. Но все уже было сделано. В пустом зале, куда их впустил сторож, тускло поблескивали желтоватые стены.

Грант сел на ступеньку переносной лестницы и молча стал раскуривать папиросу.

— Почему же вы не предупредили? — спросила Рузанна.

Она уже поняла, что придется сбить всю штукатурку и произвести работу заново. Прикинула в уме, во сколько это обойдется. Такой перерасход потребовал бы специального разрешения. Кроме того, нарушались сроки…

— Сейчас бесполезно выяснять, кто кого предупреждал, — нехотя отозвался Грант. — Можно это исправить?

— Сомневаюсь. Вам придется примириться с олифой.

— Нет, — коротко ответил художник.

— А договор?

— Кто-нибудь меня заменит, — усмехнулся Грант, — художник найдется. То, что я хотел, нельзя сделать на этом материале.

— Ну, сделайте что-нибудь другое, — настаивала Рузанна.

— Почему вы меня не понимаете? — нахмурился Грант. — Чтобы начать дело, надо быть убежденным. Вот, например, вы не пошли бы тогда, помните, просить комнату для меня или, скажем, для Сашки Баблоева? Правда? Вы были убеждены — и все получилось. Без убеждения ни черта не выйдет.

— Какие разные вещи вы путаете! — возмутилась Рузанна.

Грант не спорил. Он только сказал:

— Нужно поверить, что я сделаю настоящее. Тогда все окажется возможным.

— А вы сами верите?

— Сейчас безусловно. И работая — буду верить. А потом скажу себе: «Что ты сделал? Картину на стене ресторана? Там ей и место!» И забуду о ней. Пока у меня всегда так. Но, начиная работу, надо верить. И чтобы мне помочь, тоже надо верить.

— Но чему? — Рузанна была сбита с толку. Ведь сейчас Грант говорил против самого себя. Так она, привыкшая к точным, определенным понятиям, понимала его слова.

Художник посмотрел, как ей показалось, грустно и с осуждением. Рузанне стало неприятно. Она уже не хотела его обидеть. Она уже приняла его правоту.

— У меня требовали эскизы. — Грант соскочил с лестницы. — Я сделал. Очень приблизительно, но посмотрите.

Из-за листов фанеры, прислоненных к стене, он достал большой альбом.

В зале было темновато. Пришлось встать под самую лампочку. Художник перелистывал страницы. На каждой была изображена тяжелая ледяная пирамида большого Арарата и изящный конус малого. Бежала дорога, обсаженная тополями. В долине курились синие прозрачные дымки города.

Рузанна видела много картин, изображающих вечную гору. На рассвете и на закате, в облаках и под ясным небом, озаренную луной и освещенную солнцем. Арарат, безучастный в своем величии, возвышался над землей. В работе одного большого мастера Рузанну когда-то поразила тоненькая желтая ромашка, изображенная на переднем плане. Глядя на нее, можно было ощутить терпкий степной запах. Цветок был одинок и ничтожен перед сумрачным массивом горы. Он вызывал раздумье о бренности живущего.

Все привыкли к такому изображению Арарата.

На эскизах Гранта у дороги, уводящей вдаль, стояла белая сквозная колоннада. Она казалась ярче ледяной шапки. На другом рисунке над горами, озаренными солнцем, летел самолет. По дороге бежали машины. Поражали необычные краски: сиреневые тополя, лиловые тени, дымчато-розовый город.

Наконец Рузанна поняла:

— Похоже на вид из моего окна… Рано утром или на закате… Очень похоже! Особенно когда летит московский утренний самолет.

— Это мой Арарат. — Грант захлопнул альбом. — Я увидел его таким с детства. С автострадой, с самолетами… Это не индустриальный пейзаж. Так я вижу. Так чувствую. Так понимаю.

Он снова сунул альбом за фанеру. Он первый напомнил о том, что надо идти домой.

Улицы были пустынные, дома темные. Глубокая ночь. У ворот Грант опросил:

— Что мы будем делать завтра?

— Все, что сможем, — ответила Рузанна.

С утра заместитель министра Апресов, не заезжая на работу, отправился на объекты. В три он был вызван на совещание в райком партии. Оставалось только ждать.

Гранту не терпелось.

— А если пойти туда? — Большим пальцем правой руки он указал в неопределенном направлении.

Рузанна поняла и покачала головой.

— Но ведь он, кажется, такой, что можно…

— Он такой. И все же по каждому поводу к нему бегать не полагается. Существует порядок.

Художник замолчал. В этот день он опять затащил Рузанну в кафе.

Расстроенный прораб, ни на кого не глядя, кричал:

— Мало ли что мне говорили… Я не могу двадцать человек слушать. Один говорит — не надо олифы, другой говорит — надо. Когда у осла два хозяина, осел дохнет.

Презрительно высказывался Баблоев:

— Подумаешь, новые методы! А кто он такой — Рембрандт или, может быть, Шишкин? Как-нибудь нарисует чашку кофе и на этой стене.

Говорил он громко и косил в сторону Гранта великолепным выпуклым глазом.

— Значит, вы предупредили прораба? — спросила у художника Рузанна.

Он передернул плечами.

— Какое это теперь имеет значение?..

Нет, он ни на кого не похож! Кто удержался бы от того, чтобы не сказать: «Я предупреждал, я говорил…»

Рассерженный прораб схватил ломик и, бормоча что-то сквозь зубы, яростно стал выбивать на стене насечки, похожие на рябинки. Окрепшая штукатурка поддавалась туго. Окинув взглядом огромное помещение, Рузанна поняла бессмысленность подобной затеи.

Поняли это и рабочие, толпившиеся за спиной прораба.

— Не пройдет дело, Мукуч Иванович, — вмешался пожилой штукатур, — на этом самое малое неделю потеряем. Поверх новый слой наложим, а в один день вся стена обвалится. Кто отвечать будет?

Прораб с размаху отшвырнул ломик.

— У меня план, у меня смета… Я человек маленький…

— Да замолчи ты наконец! — крикнул на него Грант.

Засунув руки в карманы короткой куртки, он зло смотрел на Мукуча Ивановича.

— Противно слушать, когда человек так охотно признает себя ослом и ничтожеством. Тебя спрашивают: можно сделать что-нибудь? Что ты впадаешь в истерику?

Баблоев весело захохотал. Рузанна оттолкнула Гранта, подошла к прорабу и, не дав ему опомниться, торопливо сказала:

— Мукуч Иванович, сетку рабица, а? Как вы думаете?

Прораб порывался что-то ответить художнику, но Рузанна крепко держала его за рукав.

— Сетку рабица — и на нее слой штукатурки. Это быстро…

— Дорого, — ответил ей прораб, глядя в сторону Гранта.

Рузанна пошла к выходу, где художник, к ее удивлению, мирно беседовал с Баблоевым.

До конца дня Грант просидел в отделе капитального строительства. С совещания заместитель министра уехал прямо домой. Сообщили, что он будет в министерстве к семи часам. Рузанна и Грант решили его дождаться.

Уборщицы, неслышно двигаясь в войлочных туфлях, привели все в порядок. В комнату заглянул комендант и скрылся. Непривычно тихо стало в опустевшем учреждении.

Рузанна позвонила домой и предупредила, что задержится.

— Вас тоже целый день не было дома, — напомнила она Гранту.

Художник, склонившись над столом, штриховал лист бумаги.

— У нас нет телефона. Да никто и не будет обо мне беспокоиться.

Рузанна покачала головой.

— Это грустно.

— Это прекрасно! — воскликнул Грант.

— Значит, вас никто не любит.

— Сестра и мальчишки любят. — Он сказал это улыбаясь. — Неужели вы тоже думаете, что любовь выражается словами: «Куда пошел?», «Когда придешь?», «Смотри, не опаздывай!», «Имей в виду, я не буду обедать, я не усну, пока ты не вернешься!» И вот человек весь связан, спеленат, удушен любовью.

— Но ведь когда любишь, естественно беспокоиться!

— О чем? — Грант протянул к ней руку. — О чем? Отнимут любовь? Тогда она немногого стоит. Или любовь попадет под трамвай? Но ведь это так редко случается.

Рузанна рассмеялась.

— У меня мало опыта в этих вопросах.

— Я знаю, — просто сказал Грант.

И ей стало неловко. Она подумала: «Ведь я старше его на восемь лет…» Но слушать его было интересно. Еще ни с кем не говорила она о таких вещах.

— Любовь можно сберечь — я в этом убежден. И не только любовь мужчины и женщины — всякую. Она охраняется радостью, доверием и прощением.

— Нет, — горячо возразила Рузанна, — не прощением. Прощать нельзя.

— Именно, в первую очередь, прощением, — перебил ее Грант. — Я знаю, о чем вы думаете. Измена, предательство — я не об этом. Это сложно и в каждом случае — по-разному. Я говорю о том, что каждая любовь ежедневно нуждается в маленьком прощении. Лишнее слово, неловкое движение, разное отношение к людям, к природе… Наконец, кривой палец, жесткие волосы…

Он указал на свой искривленный мизинец.

Рузанна, смеясь и волнуясь, тронула его голову. Волосы не были жесткими…

Очень резким показался переход от темной комнаты к ярко освещенному кабинету Апресова, от разговора о невещественном, скрытом — к обычной деловой бёседе.

Но тут Рузанна чувствовала себя гораздо увереннее. Она знала, что Апресов считается с ее мнением, и только боялась спрашивать себя, движут ли ею в эту минуту интересы дела или какие-то личные чувства.

Сущность дела она изложила сухо и коротко.

— А это не причуды гения? — Спросил Апресов. — Деньги же полетят.

Рузанна положила перед ним смету.

Апресов откинулся в кресле.

— Я слышал, в Тбилиси был в прошлом веке художник, за бутылку вина писал — на жести, на картоне, на куске дерева. Вывески для духанов писал. Сейчас эти его вывески — на вес золота. Шедевры. А мы, понимаете, нянчимся…

Он наклонился над бумагами.

— Сетка Рабица… Ну что ж, лучший выход. Но ведь дорого. Деньги-то государственные.

Сетка Рабица — тонкий проволочный каркас, на который накладывался раствор штукатурки, — стоила дорого. Но невозможно было прийти к Гранту с отказом. В мире должен был появиться его Арарат.

Лишнего говорить не следовало.

— Художник, — Рузанна назвала прославленное имя, — рекомендовал Еноку Макаровичу для этой работы своего ученика.

Она замолчала. Апресов еще думал.

— Ну, просто рука не поднимается, — сказал он. А затем решительно наложил резолюцию и протянул Рузанне бумагу.

— Посмотрим, будет ли это стоить бутылки вина, которая вызывала к жизни шедевры…

Чуть морозило. Над городом дрожали яркие неоновые огни. Рузанна и Грант бесцельно бродили по улицам, потому что им не хотелось расставаться. Снова и снова они вспоминали все события, этого тревожного дня и заключительный разговор с Апресовым, который Рузанна пересказала художнику во всех подробностях.

В темных воротах внезапно притихший Грант вдруг наклонил свое лицо к лицу Рузанны. Она увидела, как дрожат его губы, почувствовала запах табачного дыма и одеколона. Грант поцеловал ее — сперва нежно, чуть касаясь губами, потом крепче.

У него были широкие плечи. Рузанна не думала, что это может быть так отрадно — положить голову на плечо мужчины.

Ей казалось, что нужны какие-то слова. Но Грант еще и еще раз поцеловал ее.

Она погладила его волосы — нет, они не были жесткими, — прижалась лицом к его лицу, потом быстро оттолкнула и убежала в дом.

* * *

Как можно было столько жить, не зная настоящего счастья! О чем она думала раньше, ложась в постель или просыпаясь по утрам? Для чего раньше были красивые платья, туфли, духи?

Ашхен Каспаровна удивлялась:

— Ты позавчера купалась и опять моешь голову?

Или:

— Это платье совсем чистое. Шерсть нельзя так часто стирать.

Но волосы от мытья делались блестящими, пушистыми. Каждый день Рузанне хотелось надеть на себя что-нибудь новое, красивое, а если не новое, то хоть свежее, выстиранное, отглаженное.

Она встречала Гранта в обеденный перерыв, после работы или вечером.

Иногда он приходил в министерство, заглядывал в комнату. И Зоя, которая сидела напротив дверей, кивала Рузанне — художник пришел.

Меньше всего Рузанна любила встречи в учреждении. Здесь нельзя было ни задержать руку в широкой прохладной ладони Гранта, ни тронуть его растрепанные волосы. Надо было разговаривать с ним, как с чужим, а это становилось все труднее.

Первый раз Рузанна привела его домой неожиданно. Как-то после работы она заглянула в будущее кафе. Грант уже перенес сюда большой ящик с красками, множество пузырьков, банок, тряпок — целое хозяйство.

Рабочие закончили новую штукатурку. Грант часами висел на лестнице, размеряя стену. Ему не терпелось начать работу. В помещении было темно, и Рузанна едва разглядела одинокую фигуру у деревянных козел. Грант стоя ел пахнущую чесноком колбасу. Хлеб лежал на досках, заляпанных известковым растворам.

Художник пошел ей навстречу. Он казался заброшенным ребенком.

— Что, у тебя дома обеда нет?

— А может, и нет, — ответил Грант. — Аник сегодня во второй смене — значит, накормила мальчишек часа в три. После них мало что остается.

Рузанна, верная традициям своей семьи, где конфетку, если она была одна, делили на три части, возмутилась:

— Уж сестра могла бы подумать о тебе…

У Гранта сузились глаза.

— Про Аник — ни слова. Аник была мне матерью, когда я в этом нуждался. А сейчас у нее мальчишки. Так и должно быть.

Он снова улыбнулся.

Рузанна предложила:

— Пойдем к нам обедать…

И с тех пор Грант стал бывать у них почти ежедневно.

Спокойное равнодушие, с которым приняли художника в доме, точнее всего показывало Рузанне, что родители не допускают и мысли о каких-либо серьезных отношениях между ними.

После обеда Ашхен Каспаровна просила:

— Грант, ты у нас самый молодой, принеси-ка свежей воды.

Отец бесцеремонно говорил:

— Разберись, дочка, в сметё, а товарищ художник пока газеты посмотрит.

И вечер, который Рузанне больше всего хотелось провести с Грантом, она просиживала над потрепанными сметами совхозного строительства.

У ревности более зоркое зрение. Дядя Липарит хмурился. Входя в дом, осведомлялся:

— Этот, как его, художник… опять здесь?

Раз за обедом он спросил у Гранта:

— Рисуете?

— Бывает, — ответил Грант.

— Цветочки?

— И это можем, — спокойно подтвердил художник.

— Можете, — согласился дядя Липарит. — Бывал я на ваших выставках. Все букетики да арбузы. На большие дела вы не посягаете.

Вмешался отец:

— Что ты хочешь, Липарит? Наш художник еще человек молодой. Придет время, он себя покажет.

— Они все до сорока лет молодые, — непримиримо отрезал дядя Липарит. — Люди в двадцать лет уже умирали за них.

Он сам почувствовал тяжесть этих слов, поднялся из-за стола и принялся ходить по комнате.

— Помню, через нашу деревню дашнаки человека вели. У каждого дома останавливались, опрашивали: «Кто ты?» Отвечал: «Большевик». Трах! — наганом по лицу. На площади ему язык отрезали. Глумились: «Большевик?» Он уже сказать не мог, только головой: «Да, да!» После этого я большевиком стал. Так какого черта ты цветочки рисуешь? Ты нарисуй картину — у человека язык отрезали, а он все равно кричит свою правду. Пусть люди задумываются, как надо жить. Можешь?

— Нет. Не могу, — сказал Грант.

— A-а, не можешь! Когда наши футболисты тбилисской команде проиграли, тем оправдывались, что тбилисцев шоколадом кормили, а наших будто бы нет. Тебя тоже шоколадом не кормили? Не учили? Условий не создали?

Длинный, сутулый, Липарит Сароян стоял над Грантом и требовал:

— Чего тебе не хватает?

Грант ответил одним коротким словом:

— Таланта.

В этот вечер он говорил Рузанне:

— Мне казалось, будто сам народ спрашивает: «Можешь?» — «Не могу…» Тогда один ответ — иди работай сапожником, монтером, кондуктором…

Они опять долго ходили по улицам, спускались к бегущей в темноте Занге, поднимались по шоссейной дороге на холмы, окружающие город.

— Но ведь ты еще не пробовал, — уговаривала Рузанна, — почему тебе кажется, что ты не можешь?

— Человек всегда переоценивает свои силы. В мыслях он может гораздо больше, чем на деле. А у меня даже мысли спотыкаются на каком-то рубеже.

Рузанна гладила его руку. Он этого не замечал. Он требовал ответа на трудные вопросы.

— Как ты думаешь, талант может расти?

На одной из окраинных немощеных улиц у Рузанны оторвался каблук. Грант заставил ее сбросить туфли, оторвал и второй каблук, спрятал оба в карман куртки. Он готов был бродить до утра, но Рузанна без каблуков еле шла.

У ворот она поцеловала его в глаза, провела рукой по волосам, прижалась к нему.

Он тихо сказал:

— Почему-то всем женщинам кажется, что именно так надо утешать мужчин…

Потом Рузанну долго мучила эта фраза.

Грант не показывался ни в министерстве, ни дома.

Не приходил он и работать. Баблоев слонялся по кабинетам и высказывался:

— Мне никакого дела нет. Пусть хоть совсем не является. Но в тот день, когда он по договору обязан сдать, я его прижму.

Едва сдерживая раздражение, Рузанна напомнила:

— Вы ведь вообще не хотели работать в этом кафе.

— Когда? — удивился Баблоев. — Всей душой хотел. Высококультурное учреждение. То, о чем я мечтал.

В голосе его была предельная искренность.

А Грант все не приходил и не звонил. Рузанна боялась отлучиться из кабинета. Он мог появиться в ее отсутствие.

Считалось, что за работой человек забывается. Как раз в эти дни работы было много. Проектировался большой универмаг «Детский мир». С весны должно было начаться строительство. Но Рузанна работала не в полную силу — все валилось из рук.

«Всем женщинам кажется…» В этих словах заключалось много горького. И уж совсем нестерпимо было вспоминать, как она его поцеловала и попыталась утешить своей нежностью, в то время как ему это совсем не было нужно.

— Рузанна Аветовна, вас к телефону.

Звонил внутренний телефон. Енок Макарович собирался посмотреть закусочную-автомат.

Рузанна сказала Зое:

— Если ко мне кто-нибудь придет или позвонит, передай, что я непременно буду к концу дня. Непременно!

Новая закусочная уже три дня работала. Сотрудники министерства приехали в перерыв и прошли через служебный ход.

Директор бросился к ним, приглашая осмотреть производственную часть, но Енок Макарович отстранил его:

— Погоди…

Он подошел к кассе и заплатил сперва за сосиски и какао, подумав, взял еще булку, кофе и пирожок. Ему доставляло удовольствие опускать жетоны в щель и принимать тарелку, украшенную стебельком зеленой петрушки. Когда у него кончились жетоны, он потребовал еще винегрет и пирожное. Столик был заставлен едой. Но Енок Макарович ничего не ел. Он уселся и спросил:

— А чая у вас не бывает?

Чай, конечно, нашелся. Его принес молоденький ученик повара. Юноша был в белом халате и высоком поварском колпаке — такие Рузанна до сих пор видела только на картинках.

— Когда открываете? — спросил Тосунян.

— Через полчаса, — ответил директор. — Как раз будет обед в ремесленном. Потом затишье — подготовляемся. Затем перерыв на деревообделочной. А с утра — школьники. Так, конвейером, работаем.

Енок Макарович довольно покачивал головой.

В машине он сказал Рузанне:

— Моя бабушка сказку знала про ковер. Свернешь, развернешь — а на нем блюдо с пловом. Народное творчество. Ты слышала?

Рузанна слышала и про «столик, накройся» и про «скатерть-самобранку». Тосунян этих сказок не знал. Вероятно, многого не знал человек, который до восемнадцати лет был неграмотным.

Он тихо, про себя, посмеивался.

— Вот если б моей бабушке такой автомат показали, а?

Всегда сдержанный, озабоченный, Тосунян сейчас позволял себе короткий отдых. Рузанна понимала, что ей надо подхватить нить разговора. Енок Макарович этого ждал. Шкафчики, сияющие эмалью, никелем и стеклом, безотказно четкая работа автоматов, чистота выложенного белой плиткой зала — все это совпадало с представлениями Тосуняна о необходимых переменах в жизни людей. Сейчас он был доволен. Такое чувство приходило как награда за дни, чрезмерно нагруженные делами и обязанностями.

В эти редкие минуты ему хотелось поговорить.

— Конечно, всем нравится прийти с работы, снять пиджак, распустить пояс и в кругу семьи за домашним столом арису кушать. Свой очаг, дети вокруг. Хорошо, да? Женщина — жена или мать — всю ночь не спала, эту арису варила, перемешивала, сбивала, да еще после обеда кучу грязных тарелок должна мыть. Если хочешь знать, и детям надо было в три часа пообедать, когда они из школы пришли, а не ждать до шести… А ты говоришь — быт!

Рузанна ничего не говорила. Сказал шофер Геворк:

— А все же, Енок Макарович, так, как моя теща арису или хаш сварит, какой повар, какой ресторан — никто не угонится!

— Верю, верю, — насмешливо ответил Тосунян. — Она с молодости всю силу свою этому отдала. Всю жизнь. Есть смысл?

Полузакрыв глаза, он вздохнул и неожиданно дотронулся указательным пальцем до руки Рузанны.

— Я у тебя спрашиваю: есть смысл?

Она вздрогнула и не нашла ответа, потому что думала о другом. Но, к счастью, машина остановилась.

Неторопливой походкой озабоченного человека Енок Макарович прошел по длинному коридору в свой кабинет.

Рузанна распахнула двери и сразу взглянула на Зою. Не ожидая вопроса, Зоя молча и грустно покачала головой.

Сразу все вокруг стало неинтересно и ненужно.

На другой день в перерыв Зоя потащила Рузанну к себе. Вначале у нее не было такого намерения. С тех пор как Левончика стали прикармливать, Зоя не ездила домой. Сперва она просто заставила Рузанну выйти на улицу. Противно было смотреть, как умная, серьезная женщина боится отойти от телефона. Зоя все понимала и не одобряла. Говорить об этом с подругой она не могла, но отвлечь считала своим долгом.

У министерства Геворк протирал кусочком замши стекла машины. Его признательность за квартиру выражалась в постоянной готовности «подвезти». Зоя воспользовалась случаем, а Рузанне было все равно. Она уже устала ждать и внутренне подготавливала себя к поступку, который еще месяц назад показался бы ей невозможным. Она просто пойдет к Гранту домой за каблуками, которые он унес. И это решение казалось то совершенно ясным и доступным, то невозможным.

На окраинной улице в двух маленьких комнатах старого дома жили Зоя, Рубен и его мать — в прошлом учительница, а ныне пенсионерка. Рубен был единственным сыном, и это создавало известные трудности в жизни молодоженов.

Зоя жаловалась:

— Стоит ему меня поцеловать, как она сейчас же начинает плакать: «И это награда за все мои жертвы, за то, что я всю жизнь ему посвятила, замуж не вышла».

С появлением на свет Левончика отношения несколько смягчились. Теперь главным в доме был ребенок. Едва открыв дверь, Зоя спросила:

— Ну как?

Мария Арамовна, не спуская глаз с керосинки, на которой в маленькой кастрюле варилась каша, сообщила:

— Недавно проснулся в хорошем настроении.

И только после этого улыбнулась Рузанне.

Нужно было вымыть руки. Без этого к Левончику никто не допускался.

В дверях Зоя придержала Рузанну:

— Посмотри…

Ребенок в белой пушистой кофточке сидел на тахте, обложенный подушками. Вокруг валялись резиновые и пластмассовые игрушки. Крупный большеголовый малыш сосредоточенно тянул в рот резиновую куклу и «разговаривал».

— Гу-у-у, — говорил он, и звук был то удивленный, то радостный. Кукла упала. Левончик помолчал, потянулся за розовой погремушкой, схватил ее и снова забормотал: «Го-о-о, гу-у-у…» А потом, распираемый полнотой жизни, вдруг замахал в воздухе руками.

Зоя кинулась к нему. Уловив какое-то движение, малыш сперва испуганно вздрогнул, но тут же увидел, узнал мать и счастливо заулыбался, а затем рассмеялся в голос.

— Смотри, смотри, что сейчас будет, — сказала Зоя.

Она сделала строгое лицо и начала сердито:

— А кто сегодня шалил?? Кто сегодня плакал? Плохой Левончик!

И тут же маленькие бровки ребенка горестно сдвинулись, личико стало жалобным и обиженным, подбородок затрясся — мальчик собирался заплакать.

— Нет, нет, он хороший, мамино счастье, радость моя… — Зоя схватила сына на руки. — Ты видишь, как реагирует? Умненький мой, золотой мой!

— Опять глупые эксперименты над ребенком, — недовольно сказала Мария Арамовна, появившаяся в комнате с блюдцем манной каши.

— Я сама покормлю, — строптиво заявила Зоя.

— Ты же на перерыв пришла. Идите лучше кофе пить.

— Успеем. Я сама.

Пожав плечами, Мария Арамовна удалилась.

— Возьми его на минутку. Он ко всем идет — такой общительный, — скомандовала Зоя.

И правда, едва Рузанна призывно пошевелила пальцами, малыш готовно потянулся к ней растопыренными ручонками и всем тельцем. Она не очень умело держала его — теплого, тяжелого, — не слушая Зоину болтовню, взволнованная открывшимся ей чудом.

Целый мир неизведанных ощущений прошел мимо нее. Разве это справедливо? Насколько богаче жизнь молоденькой Зои! Ребенок… Что это открывает для женщины? Какие чувства испытываешь, когда становишься матерью? Похоже ли это на нежность, жалость, восторг, которые сдавили горло Рузанны, когда она взяла на руки малыша?

Взволнованно спросила у Зои:

— Что ты чувствовала, когда он родился?

Зоя не поняла. Она кормила кашей Левончика, ловко вмазывая ему в рот ложку за ложкой.

— Вот, мой славненький, мой родной… Еще ложечку, еще… Не смей плеваться, не смей, открой ротик… Ох, что я чувствовала! Прежде всего усталость. Целые дни хотелось спать. Раньше я и не знала, что человека может так одолевать сон. Первое время я плакала по ночам. Даже сказала Рубику: «Нам без него лучше было».

— Да. Ты это сказала, — раздался из соседней комнаты голос Марии Арамовны, — а вот я своего сына двадцать ночей, не смыкая глаз, держала на руках, когда у него было воспаление среднего уха. И не жаловалась.

Зоя сделала выразительный жест, который означал: «Вот видишь?»

Позавтракать они, конечно, уже не успели. Всю дорогу Зоя ворчала:

— Так у нас постоянно. Слова сказать нельзя, во все вмешивается. Мы с Рубиком в своей комнате разговариваем, она реплики подает. Ты же сама сейчас слышала. Даже Рубик раз не выдержал, сказал: «Мама, неужели ты не можешь помолчать?»

Рузанна не перебивала ее. Только когда они уже входили в большие застекленные двери министерства, она сказала:

— А ты можешь себе представить, что когда-нибудь Левончик тебе так ответит?

* * *

Было необходимо пойти к Гранту. За его работу в какой-то степени отвечала и Рузанна. Время шло, а на огромном пространстве стены не появлялось ничего, кроме бледных набросков, сделанных в первые дни.

Нужна была твердость, чтобы встретиться с Грантом спокойно и непринужденно. Рузанне хотелось придать своему приходу деловой характер. Но идти к человеку домой в служебное время она не могла, а по вечерам Грант едва ли бывал дома. К тому же вечернее посещение носило иной оттенок. Самое подходящее время — воскресное утро. Можно зайти мимоходом, даже не снимая пальто. Но на всякий случай Рузанна надела любимое синее платье с большим белым воротником.

Она знала, где живет Грант. Во время их блужданий по городу он показывал дом — один из высоких, облицованных розовым туфом жилых домов, которые доставляют красоту и своеобразие города. Там его зять Симон получил квартиру незадолго до своей беды.

Дом был огромный — на целый квартал. Рузанне не хотелось останавливаться и читать описки жильцов в каждом подъезде. Большая сводчатая арка вела во двор, где играли дети. Рузанна подошла к тоненькому мальчику, одетому в серый шерстяной свитер.

— Ты не знаешь, где живут Зейтуняны?

Мальчик посмотрел на нее и молча с достоинством ткнул пальцем себя в грудь.

— Вот как? Значит, ты Зейтунян?

Рузанна с интересом рассматривала племянника Гранта. Нет, он не был похож на дядю. Продолговатое лицо — ни намека на скулы, глаза такие черные, что зрачка не видно. И уж никак не скажешь, что разговорчив. В ответ на вопрос Рузанны только чуть наклонил голову и двинулся вперед, как бы приглашая ее идти за собой.

— А разве ты знаешь, кого мне надо? — спросила Рузанна, поднимаясь по лестнице.

— Знаю. Тико.

Потом быстро поправился:

— Гранта Гедаряна…

— Как, как ты его называешь?

— Это не я. Это мама, — нахмурился мальчик.

— Тико? — Рузанна рассмеялась.

Хорошо, что она встретила мальчугана! Совершенно ушла неловкость. Она чувствовала только легкое волнение.

Дверь была незаперта. Не пришлось ни стучать, ни звонить. В передней на низеньком табурете сидел Грант. Его трудно было сразу узнать. От плоской, сдерживающей волосы тюбетейки лицо его точно стало другим. Грант не отвел глаз от работы. Держа на коленях башмак, натянутый на колодку, он вколачивал в подошву маленькие деревянные гвоздики, похожие на обломки спичек. Перед ним стоял ящик с сапожным инструментом.

— Армоська, ты опять выскочил… да еще без пальто…

Грант говорил с паузами, во время которых примерялся, куда бы еще вбить гвоздик.

— Я больше не чихаю, — ответил мальчик. — Я опять уйду.

Он стоял в дверях, преграждая Рузанне дорогу. Она хотела отстранить мальчишку, но Армоська вывернулся из-под ее руки и со свистом помчался по лестнице.

Грант поднял голову. Он не удивился, не растерялся. Он обрадовался. Рузанна это поняла сразу по тому, как он вскочил, отшвырнув табурет, как взглянул на свои замазанные руки и все же сжал ее голову ладонями, пахнущими кожей и клеем.

— Пришла! Именно когда нужно!

Она смеялась, хотя в эту минуту ей легче было бы плакать… Грант не помог ей раздеться, не повел в комнату. Он посадил ее на ящик, смахнув с него инструмент, подхватил табуретку и сам уселся, положив голову ей на колени.

— Ты сердишься на меня? — спросил он тихо.

— Конечно. Ты ведь унес мои каблуки.

Грант крепче прижался головой к ее ногам.

— Баблоев на тебя сердится. Говорит, что ты не успеешь к сроку…

Рузанна сняла с него тюбетейку и перебирала плотные блестящие пряди его волос.

— Ты болел?

Он отрицательно помотал головой. Потом поднял лицо.

— Мне казалось, что я ничего больше не смогу написать. Я себя такой бездарностью ощущал!

— И решил переменить профессию? — Рузанна указала на колодку.

Грант засмеялся.

— Нет! Я всегда чиню ботинки мальчишкам. Наш отец был сапожником, Аник сохранила инструмент. А мальчишки, знаешь, как рвут обувь?

Помолчали. Она тихонько спросила:

— А теперь?

Грант понял.

— Теперь прошло. Картину в кафе напишем. Бригадой. С двумя товарищами.

Заметив ее разочарование, быстро добавил:

— Одному невозможно. Ты не бойся. Все будет хорошо! — Он поцеловал ей руку. — Не сердись на меня. Ты пришла, как настоящий друг.

— Я пришла к сапожнику, — рассмеялась Рузанна, вытряхнув из газетного свертка туфли без каблуков.

Грант снова обхватил ее руками и закрыл глаза.

Они сидели молча. Со двора доносились крики детей, в подъезде разносчик молока предлагал:

— Есть твороги, сыроки, молоки…

Послышались шали. Кто-то поднимался.

Женский голос, звучный и глубокий, приговаривал:

— А вот мы уже пришли, все купили, погуляли, Ашотик корзину нес…

Что-то пролепетал ребенок, и женщина рассмеялась.

— Ах ты, мой справедливый сын! И Виген тоже корзину нес, конечно…

Грант поднял голову.

— Аник, — пояснил он с улыбкой, но не отодвинулся от Рузанны, а только выпрямился на своем низеньком сиденье. Так они и встретили хозяйку: Рузанна — сидя на ящике, Грант — у ее ног.

По голосу и смеху Рузанна представила себе Аник крупной и сильной. Вошла худенькая, невысокая женщина с лицом, будто выточенным из темного дерева. На секунду Рузанна поймала ее живую улыбку, открывающую ровные блестящие зубы. Но едва Аник увидела гостью, лицо ее сейчас же замкнулось, стало безжизненным и даже суровым.

Она неловко, торопливо кивнула и, не раздеваясь, прошла в комнату, увлекая за собой детей — маленького мальчика в меховой шубке и подростка с хозяйственной сумкой в руках.

— Может быть, мне лучше уйти? — осведомилась Рузанна.

— Почему? — удивился Грант. Он не почувствовал никакой неловкости и удержал Рузанну, когда она хотела подняться.

Старший мальчик принес в переднюю пальто и, возясь у вешалки, слегка кивнул Гранту в сторону комнаты.

Грант встал.

— Я на минутку…

Вместо него в переднюю вкатился Ашотик. Он был в длинных пушистых штанах и такой же блузе, Рузанна попыталась взять его на руки, но мальчик отбился, ловко орудуя локтями и пятясь назад. Тогда Рузанна вспомнила, что у нее в сумочке всегда есть конфеты — дары Баблоева. Она вытащила ириску «золотой ключик».

Завидев конфету, Ашотик немедленно выкрикнул:

— У нас дома тоже такая есть!

Рузанна не имела опыта в обращении с детьми. Ашотик показался ей очень маленьким, и то, что он так свободно говорил, привело ее в восторг.

Она вытащила еще одну конфетку.

— А такие?

Малыш взглянул на брата. Виген с непроницаемым лицом стоял у вешалки. Тогда, чтобы избежать соблазна, Ашотик, заложив руки за спину, закричал с отчаянием в голосе:

— Я уже сыт от этих конфет!

И, завидев вошедшего Гранта, бросился к нему со всех ног.

Тот вскинул племянника к потолку и усадил на плечо.

— Хорош парень?

— Гордый очень, — сказала Рузанна, — не удостаивает принять угощение.

— A-а, ничего не поделаешь… Это мамино воспитание.

Грант взял у Рузанны конфеты, сунул их мальчику и, подкинув его еще разок, выставил из передней. За Ашотиком исчез и Виген.

— Понимаешь, опять я что-то не так сделал, — виновато улыбался Грант. — Оказывается, нельзя было принимать тебя в передней. Теперь ты плохо про нас подумаешь. Пожалуйста, не думай плохо, прошу тебя.

Он снял с Рузанны пальто и ввел ее в небольшую, очень чистенькую комнату, украшенную вышитыми салфетками, разрисованными ковриками и букетами искусственных цветов.

Рузанна взглянула на Гранта. Ее восхищало, что он понимает каждое ее движение. Грант тихо сказал:

— Аник больше нравится так… Это ее вкус, ее жизнь.

— А где твои картины?

— В мастерской. У нас с товарищем общая мастерская. Ты увидишь.

Весь этот день был обещанием будущего. «Ты увидишь», «мы с тобой пойдем», «мы сделаем», — ежеминутно говорил Грант. И Рузанна, обычно сдержанная, даже скованная, легко смеялась, легко двигалась, легко и охотно болтала.

Она знала, что сейчас каждое ее слово вызывает в нем отклик, знала, что ему нравится каждое ее движение, каждый поступок.

Ее не смутило даже напряженное лицо Аник, которая принесла кофе и печенье.

— У нас сегодня не убрано, — извинялась она глухим, безжизненным голосом и поправляла дорожку на комоде, стирала с подоконников несуществующую пыль, взбивала подушку на тахте.

Грант притащил в комнату всех трех мальчиков. Пожалуй, все же самый старший напоминал его косым разрезом глаз и слегка выступающими скулами.

Грант сказал:

— Издание исправленное. Похож, только лучше.

Рузанна про себя поправила: «Красивее».

Появилась колода карт.

— Вообще-то у нас Аник в карты играть не разрешает. Ну, уж ради воскресенья…

Распухшие, почти стершиеся от употребления карты доказывали, что запрещение частенько нарушается.

Игра шла на маленькие разноцветные леденцы, за которыми Армося сбегал в «Гастроном».

Рузанна никогда не предполагала, что такое несложное развлечение, как «подкидной дурак», может быть обременено бесчисленными условиями и обязательствами, оглашенными и принятыми в начале игры: «С подменой». «Ходит тот, у кого младший козырь». «Без разрешения идущего не подкидывать». «Туз побивается пятью козырями» (возможность чисто теоретическая). «Напарники не переговариваются».

Конечно, Рузанна позорно проигрывала, и ее партнер Виген с покорным видом безвинной жертвы бросал на стол карты. Грант играл с увлечением, Армоська — азартно.

Больше всего удивляло Рузанну, что в конце кона мальчики безошибочно знали, у кого какие карты на руках.

Ашотик, хорошо уяснивший себе правило, что во время игры мешать нельзя, приходил в комнату только за очередной порцией леденцов.

Аник сдержанно предложила остаться пообедать. Но Грант подал гостье пальто.

Уже ложились сумерки ясного зимнего дня, чуть морозило. После теплой комнаты это было приятно.

— Вот ты и видела всех моих…

Даже по голосу чувствовалось, как он их любит. А у Рузанны надолго сохранилось ощущение негнущейся, неподвижной руки Аник…

Но сейчас с ней был Грант. Он крепко прижимал к себе локоть Рузанны. В этот день Грант отвечал на все ее мысли:

— Аник была совсем девочкой, когда мы осиротели. Но не выносила, когда нас жалели. И я в детстве был такой же. В школе большей частью голодный бегал, а ни за что куска хлеба не брал у товарищей. Только потом переборол это в себе. А сейчас мечтаю о том дне, когда можно будет войти в любой дом и сказать: «Люди, дайте мне супу, я голоден…»

Рузанна засмеялась.

— Ты как Тосунян. Только он, наоборот, хочет людей вывести из домов и кормить всех супом в столовых!

Тосунян — живой человек, — одобрил Грант. — И мы сейчас пойдем в столовую.

— Нет, пока что суп вкуснее готовят дома. Пойдем к нам.

Но дома не оказалось ни обеда, ни родителей.

Ключ, как всегда в таких случаях, был у соседки. На столе лежала записка: «Приглашены обедать к тете Альме, взяли билеты в музкомедию. Приходи и ты».

— Да здравствует Тосунян! — провозгласил Грант.

Но в каждом доме есть какая-нибудь еда. Нашлись яйца, масло, кусок сыру и даже немного вина. Продолжался праздник, не похожий ни на один из праздников, потому что к чувству счастья примешивалось тревожное волнение. Рузанна преодолевала его, пока необходимо было что-то делать — приносить посуду, жарить яичницу. Но когда они сели за стол друг против друга, выражение такой же тревоги появилось и на лице Гранта. Он хотел улыбнуться ей — и не смог.

— Ешь, ты ведь голодный, — приказала она. — Выпей вина! — Сейчас он был послушен ей во всем. — Сядь, как ты сидел у вас в передней.

Грант сел на скамеечку у ее ног.

— Позволь мне уйти, Рузанна.

Она негромко засмеялась.

— Никуда ты от меня не уйдешь…

Он целовал ее руки, целовал колени сквозь ткань платья, ноги в маленьких черных туфлях.

Рузанна знала, что эта любовь нелегкая, путь ее неясен и неизвестно, куда приведет.

Но когда Грант поднял к ней лицо — и горестное, и счастливое, и молящее, — она кивнула ему и закрыла глаза.

* * *

Напротив Тосуняна сидел сгорбленный старик. Его близко посаженные глаза живо глянули на вошедшую Рузанну. Утолщенными в суставах, непослушными пальцами он завязывал тесемки толстой потрепанной папки и приговаривал:

— Разбираться надо, сын мой, в людях. Глубоко вникать надо, кто чего достоин. Вот так.

Тосунян сердился. Рузанна видела это по тому, как он щурился и шевелил пальцами.

Он сказал Рузанне:

— Выясните, какие претензии у папаши. Потом доложите мне.

Рузанна поняла — надо увести старика. Но он сам поднялся, попрощался с министром за руку и не торопясь пошел к двери.

С Рузанной дед разговаривать не пожелал.

— Сказанное льву не повторяют кошке.

Обижаться на посетителей не полагалось.

— В чем же все-таки ваше дело?

— Дело в доме моем. Надо тебе — приходи.

Она едва успела записать имя и адрес старика.

Он жил в доме, подлежащем сносу.

В центре города, возле площади с высоко бьющим фонтаном, еще существовал островок старины, целый квартал низеньких глинобитных домов. За сложенными из камней заборами лепились лачуги с плоскими крышами, с потемневшими от времени деревянными балконами и навесами. Хибарки прижимались друг к другу, кособокие, подслеповатые. Кое-где они точно нехотя расступались, образуя узкие, кривые переулки и тупики.

Рузанна выросла в этом городе. Он менялся на ее глазах. Ей были знакомы полутемные комнатки с низкими потолками. Она знала, что зимой, прежде чем идти на работу, надо счистить снег с крыши, иначе она может обвалиться. Каждую осень такие дома требовали подмазки — делалась смесь из глины, навоза и песка. Рузанна знала эту жизнь постоянно на виду у соседей, и все хорошее, что она давала, — дружбу, привязанности, взаимопомощь, — и все плохое — сплетни, дрязги, ссоры, которые рождал тесный, скученный быт.

По плану городского строительства на площади должны были построить универмаг «Детский мир». Люди, живущие в этом квартале, получали квартиры в новом районе города. Переселением занимался жилищный отдел райсовета. Там могли знать персонального пенсионера Ваграма Басяна — так отрекомендовался Рузанне старик.

С заведующим жилотделом Сергеем Рутяном Рузанна училась в институте. Она позвонила ему по телефону. Первым долгом, на правах старого знакомого, Сергей спросил:

— Рузик, как твои дела? Не вышла еще замуж?

Сейчас такие вопросы больше не огорчали и не раздражали.

— Обещаю, что ты первый узнаешь об этом событии. Сергей, как у вас дела с территорией под универмаг?

Она знала, что минут пять Рутян будет жаловаться, что его заставляют заниматься черт знает чем, в то время как его призвание — творческое проектирование. Излив душу, Рутян сообщил, что в основном переселение закончено и с будущей недели экскаваторы начнут разрушать старые дома. Рузанна осторожно спросила:

— А в чем дело у вас с этим пенсионером, Басян его фамилия? Ты не слышал?

А-а-а, он уже и к вам пришел! — закричал Сергей в трубку. — Ну чудесно! Теперь я умываю руки…

— Все-таки в чем дело? Объясни толком.

— Слушай, мы этому Басяну, как старому, заслуженному человеку, во всем навстречу пошли. Мы ему три квартиры показали. Ты слышишь? Так в одной ему слишком высоко, в другой вид из окна не нравится, в третьей расположение комнат не подходит. Замучил он нас.

— Хорошо. Мы это уладим, — сказала Рузанна.

День выдался неудачный.

Ни одно дело, начатое с утра, не удалось довести до конца.

А кроме того Рузанна опять не знала, где и когда увидит Гранта. За последний месяц не было дня, чтобы они не встречались. Но Рузанна нервничала, если о встрече не удавалось договориться заранее. Вчера им пришлось расстаться при посторонних. Сегодня Грант, может, и заходил, да не застал.

Искать его в кафе Рузанне не хотелось. Там работали с Грантом два его товарища — оба еще студенты, молодые и беспечные, как щенята. Армен, сын крупного профессора-медика, упитанный, добродушный, старательно выполнял все требования. Вова, черный, большеротый, очень талантливый, вступал с Грантом в бесконечные пререкания, с проклятиями швырял на пол кисти, убегал, но минут через пятнадцать возвращался как ни в чем не бывало.

Раз, заглянув к ним в перерыв, Рузанна застала у художников двух девушек. Они показались ей очень хорошенькими и самоуверенными. Грант, сидя на верхушке лестницы, рассказывал им замысел будущей картины.

Время шло, каждая минута и каждое слово Гранта казались Рузанне украденными у нее. Высокая длинноногая девушка о чем-то бесконечно спрашивала. Грант подробно отвечал ей. И Рузанна чувствовала, как у нее в неестественной улыбке каменеет лицо.

Когда, спрыгнув с лестницы, Грант взял ее под руку и повел к выходу, Армен за их спиной пояснил:

— Это из министерства…

Девушки понимающе протянули: «А-а-а…»

Но зато вечер этого дня Рузанна и Грант провели в мастерской. Отец Армена начал в пригородном саду строительство дачи, возвел коробку двухэтажного дома, потом охладел к своей затее и строительство забросил. В недостроенном помещении художники оборудовали себе мастерскую, которой очень гордились. Высокое, сложенное из камней, неоштукатуренное здание напоминало средневековый замок. Чугунная печурка, которую топили каменным углем, слабо обогревала огромное помещение. Куча угля навалом лежала тут же, в углу. Стекла были вмазаны цементным раствором прямо в оконные проемы без рам, на втором этаже окна просто забили досками.

По стенам на железных крюках висели картины.

Работы Гранта легко отличались от картин Армена. В первый же день Рузанна узнала их по чистоте красок и определенности контуров. Но в последнее время художник изменил своей манере. «Ветер» — называлась картина, которую он только что кончил. Улица с взвихренным обрывком бумаги, велосипедист, мчащийся навстречу ветру и преодолевающий сопротивление воздуха, окно дома, внезапно распахнутое сквозняком…

— Жизнь в движении, — пояснил идею картины Армен.

Ему, бедному, движение не давалось. Картины Армена были монолитны и неподвижны. Рабочий стоял у раскаленной печи как монумент. Шахтер занес руку с молотком — и нельзя было поверить, что молоток когда-нибудь опустится. Балерины застыли в неудобных позах, и их было жалко. Хорошо получались у него натюрморты. Не фрукты, не цветы, а предметы — кувшин, бутыль, шкатулка.

Грант натюрмортов не писал. Он любил живую натуру.

Рузанна узнавала Аник, мальчишек. Сестру он писал много — за шитьем, за стиркой, с ребенком на руках. Еще много было этюдов и портретов красивой светловолосой девушки. Показывая их, Грант объяснял:

— Назик с цветами… Назик в окне… Назик умывается…

Назик умывалась, обнаженная до пояса. Рузанна опять почувствовала, что у нее каменеет лицо.

В этот день Армену долго не приходила в голову мысль оставить Рузанну и Гранта наедине. Рузанна думала: «Он считает, что я просто из министерства…»

Наконец Армен исчез.

В мастерской Грант включил маленькую настольную лампу-грибок. Загудела печка. Откупорили бутылку шампанского. Рузанна опросила:

— Ты ее любил?

— Тогда любил. — Грант сразу понял, о чем она говорит.

— А теперь?

Он ответил очень мягко:

— Ты ведь знаешь…

Рузанна много раз вспоминала этот разговор. Его ответ мог означать только одно: «Я не люблю больше Назик, потому что теперь я люблю тебя».

Но ей хотелось, чтобы эти простые, прямые слова были им сказаны.

Зоя любила морально-этические проблемы. Тоном многоопытного человека она объясняла:

— В нынешнее время не принято говорить «Я тебя люблю» или «Будь моей женой». Это архаизм. Прошлый век. Сейчас вполне достаточна такая формула: «Я к тебе очень хорошо отношусь»…

— Рубик тебе так и сказал? — скептически интересовалась Рузанна.

— Ну, Рубик раньше был очень застенчивый. Он мне письмо прислал. А в письме как-то не напишешь: «Я к тебе хорошо отношусь». Пришлось по-старому. Но, знаешь, такие вещи угадываешь. Если, конечно, в человеке есть чуткость.

Рузанна была достаточно чуткой. Она понимала, что Грант ее любит, и знала, что надо мириться с неустроенностью их отношений. Они не могли встречаться в мастерской так часто, как им хотелось. Армен работал там вечерами. Он был усидчивый и очень трудоспособный.

Но иногда Грант звонил:

— Встретимся сегодня в башне.

И весь день становился предвкушением радости. Наскоро пообедав, Рузанна переодевалась и под каким-нибудь предлогом убегала из дому.

За небольшим выгнутым мостом, перекинутым через быструю капризную речку, кончался город. Узкие улицы с протоптанными по грязи дорожками вели в оголенные по-зимнему сады.

В городе было сухо, но здесь, под деревьями, лежал снежок, пахло прелым листом и дымком, как в деревне.

Рузанна любила приходить раньше Гранта. Ключ лежал в условленном месте — под бревнами, заменяющими ступеньки. Она распахивала дверь, чтобы немного выветрить запах табачного дыма и скипидара, топила печку, ставила на огонь закопченный чайник. Это была игра в свой дом.

Сидя у печки на маленькой скамье, Рузанна прислушивалась к каждому шороху за дверью. Со стен на нее смотрели величественные сталевары и рудокопы, лукавые и грустные девушки. Обостренным слухом она ловила короткий тупой звук. Это Грант перепрыгнул через невысокий каменный забор. Потом слышались его быстрые шаги.

Целуя ее, он спрашивал:

— Ты давно меня ждешь? Не боялась одна?

Она могла притвориться испуганной, чтобы он утешал ее, посадив на колени и покачивая, как ребенка.

Она могла притвориться рассерженной, чтобы он, встревожившись, заглядывал ей в глаза.

Она могла вовсе не притворяться, обхватить его шею, чтоб почувствовать, как сильные руки оторвут ее от пола.

И никому не было дела до разницы в их возрасте. И совсем не нужно об этом думать…

Но на работе звонил телефон.

— Рузанна Аветовна, это вы? — опрашивал тоненький женский голос.

Рядом кто-то хихикал.

— Попросите, пожалуйста, вашего сына.

— Вы, наверное, ошиблись, — говорила Рузанна.

— Как, разве Грант не ваш сын?

И кто-то, давясь от хохота, швырял трубку на рычаг.

Рузанна чувствовала, что могла бы убить эту девушку с тоненьким голоском. Все хорошее, даже не связанное с Грантом, исчезало при воспоминании об этом звонке.

Разумная Зоя говорила обиняками:

— В жизни за все отвечают женщины. Несправедливо, но факт. Я что-то не видела несчастных мужчин, а женщин сколько угодно. В конце концов расплачиваются женщины…

Но Рузанна не могла думать о том, что будет «в конце концов». И несчастной она тоже быть не собиралась.

Но вот в такие дни, как сегодня, все не клеилось.

Тосунян мог вспомнить: «Как этот старик? Уладили с ним?» Директора торгов не подготовили материалов к предстоящему совещанию. Проектная контора запрашивала кубатуру складских помещений, а в отделе еще не было данных. День тянулся бесконечно, и звонок прозвенел, тоже ничего не обещая.

Из учреждения она вышла вместе с Зоей. На углу маячила долговязая фигура Рубика.

— Ах ты, мой милый, ненаглядный! — пропела Зоя, привычно подставила мужу локоток и помахала Рузанне варежкой.

Зое не надо волноваться. Рубик придет непременно. Не сюда, так домой. Ей не надо ни таиться, ни стыдиться своего чувства. И при этом она еще чем-то недовольна!

Рузанна шла, опустив глаза, засунув руки в карманы новой шубки.

Недавно директор мехового магазина зашел в отдел капитального строительства и похвалился:

— Такой товар получен — картинка. Называется «ондатра», что означает — крыса. А вещь, представьте, получается шикарная. И недорогая сравнительно. Китайское производство.

Меховую шубу Рузанне давно хотелось.

— Ты не очень-то верь, — предупреждала Зоя. — Он подбивается, чтобы ему капитальный ремонт магазина сделали. С лепным потолком мечтает. И скажите, пожалуйста — с каких это пор китайские меха ценятся? Меха русские ценятся! Вид-то, может быть, и шикарный, а на второй год возьмет и облезет.

Но шубу Рузанна все-таки купила. Ашхен Каспаровна сказала: «Так и так на будущую зиму тебе надо делать пальто». Шуба стоила дороже, но отец добавил. Свои деньги Рузанна сейчас тратила только на «тряпки», как говорила мама. Стала каждый день носить замшевые туфли, которые раньше берегла для театра, купила гарусный жакет табачного цвета и к нему коричневую юбку.

Грант нарядов не замечал. Он говорил: «Какие у тебя сегодня ясные глаза». «У тебя очень стройные ножки». Говорил: «Как это красиво — зеленый шарфик на твоих волосах».

Рабочий день кончился. Улицы были заполнены людьми. Все спешат домой, а Рузанне некуда торопиться. С какого-то времени дом, где она выросла, перестал быть ее домом. А своего она не завела.

Рузанна смотрела вниз, на тротуар. Кто-то в черных мужских ботинках быстро шел ей навстречу и остановился, не пуская ее вперед.

— Почему ты не смотришь на меня? — спросил Грант.

Она даже не обрадовалась — просто сразу стало спокойнее. И наконец можно было глубоко вздохнуть всей грудью.

— У меня сегодня отвратительный день, — пожаловался Грант.

Рузанна протянула ему руку, и он больше не выпускал ее из своей измазанной красками ладони.

— Мы окончательно разошлись с Вовкой!

— Успокойся. Завтра он вернется.

— Не в том дело, — вздохнул Грант. — Мы расходимся внутренне. Он талантлив, но видит иначе. Ему хочется писать девушку с кувшином на плече и навьюченного ослика. Будто бы это больше отвечает его представлению об истинном творчестве. — Грант на ходу резко обернулся к Рузанне. — Где он видит девушку с кувшином на плече? В опере? Трехтонки бегут по нашим дорогам, трехтонки, а не ослики! Почему написать машину в движении — это плакат, а осла — картина?

Он прикусил губу, с минуту шли молча.

— А может быть, мы просто не умнеем писать машину? Мастера тысячелетиями писали ослов и девушек с кувшинами. Но разве в самолете, отрывающемся от земли, меньше красоты? Я ручаюсь — если бы мой предок увидел самолет, он населил бы самолетами все небо в своих картинах… Как ты думаешь?

На эти вопросы Рузанна не умела отвечать. Она их боялась. Но Грант сказал:

— В такое время мне очень нужна ты…

Она благодарно сжала его руку. У нее тоже были свои неудачи, пусть не такие значительные. Рассказ о старике Басяне получился скорее смешной, чем грустный. Но Грант не улыбнулся.

— Где этот дом?

Они только что прошли мимо деревянных ворот с вделанной в створку старинной железной колотушкой.

— Хочу пойти туда.

Дворик, куда они вошли, был таким же, как многие дворы старого города. Большое тутовое дерево, два тоненьких персиковых деревца, курятник. У покривившейся лестницы — выдолбленный в виде огромной ступки камень, в котором толкут пшеницу.

Прямо с балкона дверь вела в жарко натопленную комнату. В жестяной печке-времянке трещали дрова. Семья кончала обедать. Из-за стола вскочила молодая женщина, поднялся парень с резко очерченным профилем древних армянских воинов.

Старик, сидя на тахте, перебирал стершиеся янтарные четки. Он тотчас узнал Рузанну.

— Внук мой Гайк, — кивнул дед на юношу, — а это жена его. Со мной живут.

Гайк, еще не зная, кто такие гости и зачем они пришли, приглашал:

— Обедать садитесь… Непременно… Как можно…

Нельзя было отказаться от густого супа, обильно сдобренного душистыми травками. Рузанна стеснялась, а Грант ел спокойно, с аппетитом, будто вырос в этом доме. Он уже называл невестку старика Тамарой, беседовал с ней о часовом заводе, где она работала, и о кожевенном, где работал Гайк. На кожевенном Грант бывал часто — делал зарисовки для одной картины, когда третий новый цех построили на месте старой кожемялки братьев Самсоновых. Дед Ваграм, верно, их помнит.

Дед усмехнулся. Не то что братьев Самсоновых, он их отца Хосрова Самсонова знал. Хосров простой был человек, сам в яму лазил, кожу мял. Сыновья — те уже гордо себя держали. А он, дед Ваграм, туда мальчишкой поступил и потому сейчас считается старейшим рабочим на старейшем предприятии республики. Этими словами в газете написано. Дед и Степана Шаумяна перед собой видел — вот как сейчас Гранта видит. По слову Шаумяна и стачку на заводе начинали. Сам дед это делал, Габриэл Парсамян да Никол Гукасян. А больше никого из прежних не осталось. Сейчас многие говорят, что с Шаумяном разговаривали и в той стачке участвовали. Но верить им не надо. Врут.

В подтверждение его слов на столе появилась уже знакомая Рузанне потрепанная папка. В ней были выписки из приказов, справки, почетная грамота и очерк, напечатанный в республиканской газете. Документы свидетельствовали о полувековом честном труде рабочего-кожевника Ваграма Басяна.

— Для чего я тогда к тебе пришел? — спросил Грант. — Кто кого должен учить — я тебя или ты меня?

Дед насупился.

— Меня учить не надо. Мне надо уважение оказать, как я того стою.

— Уважение! — с горечью выкрикнула Тамара. — Три квартиры показали! Из крана горячая вода течет!

— Пошла вон, — приказал старик.

Тамара махнула рукой и скрылась в соседней комнате, откуда доносился писк младенца.

— Значит, не то мне надо, — ни на кого не глядя, объявил дед.

— Но ведь в тех квартирах гораздо лучше, чем здесь, — сказала Рузанна, — там ванная, теплая уборная.

Старик повел на нее глазами.

Ванная и это прочее, что она упомянула, конечно, неплохо, но лично он, Ваграм Басян, интересуется другим. Ему нужна квартира, в которой летом прохладно, а зимой тепло. Взбираться на третий этаж ему трудно, а в первый этаж он не пойдет — там шумно. Лучше еще подождать и уж выбрать по своему вкусу.

— Упрямишься, дед, — покачал головой Грант. — Не пойму только, что хорошего ты видишь в этой дыре.

— Щенок! — гневно крикнул старик.

Рузанна привстала. Но Грант даже не взглянул на нее.

— Щенок! — еще раз повторил Ваграм Басян. — Мой прадед клал стены этого дома!

Он сердился, и речь его была быстрой и бессвязной.

…Э-э, да что говорить! Уходит навсегда город детства и молодости Ваграма Басяна, уходит город его жизни. Журчащие арыки на улицах, цветущие деревья в двориках, плоские крыши, на которых он спал под звездным небом мальчиком, юношей, мужем. Берег реки, куда он ходил с друзьями, залит бетоном. Дом, из которого он повел в церковь свою жену, снесен. И церковь снесена. И сады срыты.

Где вкус того винограда, который он ел пятьдесят лет назад? Где такие груши, какие росли во дворе его тестя? Над городом стояли Масис и Ааргац… Кто их видит сейчас? Закрыты они высокими домами…

Из соседней комнатушки выскочила Тамара, держа на руках ребенка. Презрев традиционную молчаливую покорность, обязательную для невестки, она с горечью выкрикнула:

— О старом сердце тоскует!.. Тетя Маран, родная его дочь, рассказывала — хлеба черного вдоволь не видели! В болячках, в коросте жили…

Не глядя в ее сторону, дед отвечал ей:

— Дурак будет тот, кто добрым словом вспомнит старые порядки. И мало ума в голове у того, кто меня в этом упрекает. Сам я для этой новой жизни кровь и пот проливал. Но легко ли уйти из дома, в котором родился? В жилотделе тоже считают: дед Басян склочник, дед Басян зазнался. В тот день Рутян кричал: «Дед особняк хочет!» Нет…

— Как своего отца, спрашиваю: чего же ты хочешь? — Голос Гранта прозвучал неожиданно мягко.

— Ах, кабы ты мне это сказал, сынок! — Старик глубоко вздохнул. — Если б мог я войти в новый дом молодыми ногами, с прямой спиной, верно, все мне там понравилось бы… А сейчас…

Грант развел руками.

— Но ведь ты сам знаешь, как бывает в жизни. У отца вырастает сын, строит для себя дом, и его дом уже не похож на отцовский.

Гайк присел на тахту рядом с дедом и поправил лацканы его пиджака.

— Сколько раз ты мне сам говорил, дедушка: «Оборви хоть все бутоны в своем саду, весну этим не остановишь». Нам надо скорей переехать.

Старик оттолкнул внука.

— На третьем этаже не желаю — мне подниматься трудно. А там как хотите. Ваше дело.

Реденький мокрый снег падал и таял под ногами. Никому не пришло бы в голову гулять в такую погоду. Но Грант не отпускал Рузанну.

— Ничего мне не жалко, кроме времени. Каждого уходящего дня жалко, каждого часа. Прав твой дядя Липарит. Ни на одном поколении не лежала такая ответственность, как на нашем. Ответственность перед теми, кто умер за нас, перед собой, перед будущим…

Рузанна спросила тихо:

— А счастье?..

— Это и есть счастье — отдавать все, что можешь… Нет, больше, чем можешь! И мы обязаны быть счастливыми на этой земле.

— Я никогда не думала ни о чем таком…

Он крепко сжал ее руку.

— И всегда поступала правильно. Это твоя особенность.

У ворот дома Грант сказал:

— Какая глупость, что мне сейчас надо уходить от тебя. Давай как-нибудь устроим, чтоб нам не расставаться…

Рузанна очень ждала этих слов, но ответа своего не знала.

— Скажем всем, что мы вместе, — настаивал он. — Хорошо?

Наверху открылась дверь.

— Это ты, Рузанна? — позвал встревоженный голос Ашхен Каспаровны.

— Хочешь, скажем сейчас? — спросил Грант.

Она закрыла ему рот рукой.

— Да, мама… Я задержалась на работе… Иду!

Грант крепко обхватил ее руками.

— Какая ты сегодня пушистая!

Он только сейчас заметил новую шубу!

* * *

К этому разговору они не возвращались. Но такое решение уже не казалось Рузанне невозможным. Все условности отступали перед желанием двух людей быть вместе, Рузанна повторяла это себе много раз.

Ее очень подкрепляло, что Грант никогда не упоминал о разнице в их возрасте. Он и не думал об этом. Так во всяком случае казалось Рузанне.

В тихую минуту, лежа на тахте в мастерской, она сказала:

— Вот только одно меня тревожит…

Грант не дал ей договорить. Наклонился и стал целовать ее быстрыми, нежными поцелуями:

— Не важно… Поверь, это не имеет никакого значения…

Ей стало неприятно. Он сейчас думал за нее, и думал неверно.

Немного погодя она спросила:

— Где мы будем жить?

Он задумался.

— Не знаю. Если хочешь — у нас.

— Где же у вас? Тесно.

— Ну, комнату снимем. А хочешь, я к вам переберусь?

— Понравится ли это Аник…

Грант пожал плечами.

— Я останусь ее братом, где бы ни жил…

С этого вечера Рузанна стала готовить свой дом. В маленькой комнате с одним окошком особенно много не сделаешь. Но у Рузанны на этот счет были свои соображения. Она выбросила из комнаты все картинки, полочки, безделушки, которые перестали ей нравиться, постелила на пол коврик, а вместо кровати устроила тахту. Стены оставила совершенно чистыми. В своем доме Грант, конечно, повесит картины.

Отец в домашние дела не вмешивался и переделок не замечал. Мама сказала:

— Лишь бы тебе было хорошо.

Что она знала, о чем догадывалась? Почти каждый день Рузанна замечала знаки особого внимания. В ее шкафу появилась стопка новых простынь, пара нарядного белья. Большое зеркало перекочевало с маминого стола в комнату к Рузанне.

В другое время она посмеялась бы: «Приданое мне готовишь?» Сейчас это было приятно, как молчаливое согласие.

Она не хотела никакого шума, никакой гласности. Если все объявить заранее, то отец захочет устроить свадьбу, созовет знакомых, друзей, соберет всю родню. Он обязательно скажет: «Десять дочерей у меня или одна? Может быть, я ее на улице нашел? Или моя дочь недостойна веселой свадьбы?»

Очень ясно можно представить себе, как надрывно станут петь дудуки, затарахтит бубен, как будут смотреть на Рузанну и Гранта любопытные госта.

И все-таки привести Гранта в обычный, будничный день и сообщить: «Это мой муж», — тоже неловко.

Но приближалось двадцать третье февраля — годовщина свадьбы родителей. То, что этот день был Праздником Советской Армии и отмечался салютом, придавало семейному событию больше блеска и торжественности.

Как всегда, должны были прийти дядя Липарит, тетя Альма, кто-нибудь из друзей отца. На этот раз Рузанна позвала Зою с Рубиком и предупредила Гранта:

— Обязательно наденешь чистую сорочку… Слышишь, не забудь! И побреешься… И галстук аккуратно повяжешь… Это очень важно. Понимаешь?

Больше она ему ничего не сказала. Но разве трудно понять?

У Рузанны не было определенного плана. Может быть, за столом она предложит: «Выпейте за наше здоровье». Может быть, когда разойдутся гости, Грант останется, и все сделается ясным само по себе. Ее дом станет его домом. Не надо будет искать встреч на улицах и рассказывать друг другу о своих делах под проливным дождем. Не нужно ждать свободного вечера в мастерской, чтобы побыть вместе.

И настанет наконец время, когда все привыкнут, что Рузанна старше своего мужа, и никому не придет в голову удивляться этому или думать об этом.

День выдался солнечный, с запахами просыпающейся земли, с легким ветром, дующим от снегов Арарата.

И все дела спорились — одно за другим, так что к вечеру дом был убран, кушанье и печенье приготовлено. Оставалось только нарядиться.

Мама сказала:

— Люблю кануны праздников. В них надежда, ожидание.

— Но ведь праздник сегодня, — ответила Рузанна.

— Разве? — Ашхен Каспаровна улыбнулась.

Рузанна обхватила ее руками.

— Помоги мне, мама…

Она крепче прижалась к матери. Пусть все будет проще, естественнее, без лишнего шума. Ведь это не так легко, как может показаться на первый взгляд…

Она не сказала этого. Мама и так все понимала.

Потом они сообщили отцу:

— Ты не очень удивляйся, если сегодня услышишь что-то необыкновенное.

Отец был лишен воображения. Он ходил за мамой и жалобно спрашивал:

— Что я услышу, Ашхен? Нет, мне все же интересно — что я услышу? Хоть намекни — насчет чего?

Вероятно, мама намекнула, потому что немного погодя он, растерянный, притихший, сидел у радио, крутил рычажки, ни о чем уже не допытывался. И Рузанна вдруг впервые увидела, что волосы у него совсем седые и плечи по-стариковски опущены.

Раньше всех пришла тетя Альма, как всегда, взволнованная очередными открытиями в области науки, литературы и домоводства.

Оказывается, стекла надо мыть нашатырным спиртом, а двери керосином. Смущало тетю Альму, что в указаниях было написано: «В воду прибавить немного керосину».

— Как понимать «немного»? — рассуждала она. — Может быть, для меня «немного» — это чайная ложка, для другого человека — пол-литра, а для какого-нибудь нефтяного короля — полтонны?

Потом она сообщила, что даже у кусочка железа можно выработать условный рефлекс. По ее словам выходило, что ученые-физики приучили железку решительно реагировать на раздражения, и главное — рефлекс закрепляется.

— Вот все носились с учением Павлова о рефлексах, — сделала она, как всегда, неожиданный вывод, — а выясняется — ничего особенного!

Тетя Альма любила ниспровергать авторитеты:

— И Шекспир, оказывается, тоже не Шекспир, а просто какой-то лорд… Возмутительно!

Выкладывая эти сведения, она помогала накрывать на стол и поминутно опрашивала:

— Солонку доверху наполнять?

— Можно не доверху, — говорила мама.

— Ну, тогда как? На три четверти?

Рузанна подмигивала маме, и они обе смеялись. Весь вечер они смеялись по любому поводу. А иногда без повода, просто, встретившись глазами, посмеивались каждая про себя.

Тетя Альма потребовала объяснений:

— В чем дело? Почему вы такие веселые?

Все равно рано или поздно она узнает. Но намеком от нее не отделаешься. Ей нужно сказать прямо: «Сегодня к нам придет будущий муж Рузанны».

Сперва тетя Альма обиделась. Как это ей до сих пор ничего не дали знать! Потом объявила, что ей немедленно надо ехать домой — переодеть чулки и сменить вставочку у платья. Наконец она прослезилась, поцеловала Рузанну, и та подумала, что, может быть, самое худшее уже позади.

На небе проступали ранние зеленые звезды. Рузанна в своей комнате переодевалась во все новое, свежее, красивое. Кончился строй ее одинокой жизни. И, как всегда на каждом рубеже, немного грустно.

Как уберечься от ошибок? Что сделать для счастья?

За стеной звякнули струны тары. Пришел дядя Липарит. Отец говорил, помогая гостю раздеться:

— Да, тридцать пять лет… Прожито, как один день… Каждому можно пожелать!

Хорошо, когда выходят замуж в юности! Мама и сегодня еще не старая. А Рузанне вряд ли доведется справлять такой юбилей…

Она рассмеялась: еще ничего не начав, думать о юбилее!

Стали приходить гости. Зоя накрутила светлые волосы в локоны, нарядилась в розовый нейлон — и из деловой, строгой женщины превратилась, как заявила тетя Альма, в прелестное воздушное создание. В комнате Рузанны, затягивая спустившуюся петлю на чулке (вечная история с этими паутинками!), Зоя первым долгом обрисовала очередной конфликт со свекровью:

— Понимаешь, я Левончику говорю — ну, просто как ребенку: «Ты у меня наполовину золотой, наполовину серебряный, наполовину русский, наполовину армянский». А она из другой комнаты кричит: «Не внушай с малых лет ребенку глупости!» По-твоему, и это стерпеть?

Потом, оглядевшись, отметила:

— У тебя очень симпатично стало. Только голо немного. В честь чего это — такие перемены?

Рузанна улыбнулась.

— Ой, ты от меня что-то скрываешь!

— Все тайное станет явным…

— Сегодня? — обрадовалась Зоя.

Загрохотал салют. Над городом — пучок за пучком — взлетали красные и зеленые звезды, озаряя дома и людей неправдоподобным светом. На улицах было полно ребятишек, и каждый залп сопровождался восторженными криками.

Пришло время садиться за стол. С букетом восковых роз явился Давид Сергеевич — бухгалтер совхоза. Дядя Липарит и Рубик доиграли очередную партию в нарды. Мама вопросительно поглядывала на Рузанну. Грант должен был прийти непременно. Хотелось, чтобы он явился пораньше, не привлекая особого внимания. Но мало ли что могло его задержать…

Отца с мамой посадили рядом. Это был их день. Давид Сергеевич — бессменный тамада — водворился во главе стола. У него готов был тост, как всегда пышный и затейливый, где мама сравнивалась с розой и горной ланью, а отец — с соловьем и охотником.

Но почему-то все медлили. Никто не принимался за еду.

— Ждем кого-нибудь? — хмурясь, осведомился дядя Липарит.

— Нет, ничего, — быстро ответила Ашхен Каспаровна, — кушайте… Придет очень близкий человек…

И тут в дверь постучали. Сперва негромко. Потом забарабанили. На стук выбежала Рузанна, за ней заторопился отец. Маленькая передняя наполнилась шумными людьми. Рузанна узнала двух художников, длинноногую девушку с капризным лицом. Точно Гулливер среди лилипутов, возвышался монументальный Баблоев — он галантно поцеловал Рузанне руку. Были еще какие-то незнакомые девушки и мужчины. В суматохе не определишь, сколько явилось новых гостей. Грант помогал раздеться девушкам. Он весело объяснял:

— Понимаете, были в одной компании. Я встал, чтобы уйти… Ну, все за мной…

— Отлично сделали, — суетился гостеприимный отец. — Вот к нам молодежь пришла… Люди искусства, художники, так сказать, — возвещал он, подталкивая гостей к столу.

Места не хватало. Пришлось наскоро приставлять к обеденному невысокий кухонный столик. Опрокинули несколько рюмок, разбили бокал. Но это уж так водится…

Приборы сдвинулись. Теперь на мамином месте, украшенном букетом цветов, сидела тетя Альма. Рядом с ней Баблоев — самый видный и представительный из всей компании. И по возрасту и по красоте только он подходил в мужья Рузанне. Тетя Альма беспрестанно ловила взгляд молодой хозяйки, чтобы восхищенно-одобрительно покивать ей головой.

Новые гости чувствовали себя непринужденно. Они уже немного выпили, пришли своей компанией. Им было весело. Высокий юноша со светлыми волосами, ловко постукивая вилкой по тарелкам, вазам и рюмкам, отбивал веселый джазовый мотав. Грант, стоя у окна, рассказывал девушкам какой-то анекдот. Рузанна несколько раз просила их:

— Сядьте за стол…

Ашхен Каспаровна убежала на кухню. Ее тревожило, что не хватит еды.

Когда наконец всех рассадили, тамада долго добивался тишины. Девушки шептались и громко хохотали. Грант показывал фокус со спичками. А тетя Альма сладким голосом допрашивала Баблоева:

— Вы уже свили свое будущее гнездышко?

На что Баблоев, отец троих детей, неопределенно бормотал:

— Возможно… да… очень возможно…

Наконец Давид Сергеевич торжественно закашлял, держа бокал высоко над головой. Но говорить ему не дали. С противоположного конца стола поднялся плотный молодой человек. Его густой баритон перекрыл все голоса:

— У меня есть дорогой тост…

Стало любопытно. Гости замолчали. Рузанна огляделась. Отец стоял — ему не хватило места. На его грустном лице была готовность выслушать оратора. Ашхен Каспаровна, сощурив глаза, смотрела куда-то мимо Рузанны.

— Я прошу всех здесь присутствующих, всех, кто меня уважает, поднять этот бокал за Вануи… Ее сейчас здесь нет, и это большое упущение для нашего стола. Но мы все, как один человек, выпьем до дна за Вануи!

Девушки снова рассмеялись. Молодые художники потянулись к оратору с бокалами.

На другой половине стола никто не притронулся к вину.

Зоя сказала громко и возмущенно:

— Знать не знаю никакую Вануи! Почему это я должна за нее пить?

— Вы не знаете Вануи? — возмутился плотный молодой человек. — Она не знает Вануи! Тем хуже для вас… Но это меня удивляет. Вы ее действительно не знаете?

В сумятице голосов Рузанна услышала смех Гранта и его слова:

— Да выпейте вы за Вануи… Уверяю вас, она этого стоит!

Давид Сергеевич старался спасти положение:

— В дальнейшем мы все с удовольствием поднимем бокалы за вашу знакомую. Но сегодня этот стол накрыт несколько по другому поводу…

К Рузанне наклонился худенький юноша:

— А собственно, где мы находимся, вы не скажете?

Дядя Липарит это услышал. Он гневно отодвинул стул и поднялся. Отец бросился к нему, но не уговорил. Дядя Липарит ушел.

И все же праздник, как поврежденный корабль, управляемый опытным рулевым — тамадой, шел своим путем.

Давиду Сергеевичу удалось рассказать, как тридцать пять лет тому назад в горном ущелье Лори соловей нашел свою розу и охотник поймал свою лань.

Хватило и еды и вина.

Пили за Рузанну — лучшее украшение, свежий бутон этого дома. И она, обходя с бокалом всех сидящих за столом, слышала, как тетя Альма, наставительно говорила Баблоеву:

— Меня только удивляет — что общего у вас с этой компанией? Надеюсь, в дальнейшем…

И Баблоев, поддерживая светский разговор, обещал:

— Да, возможно… Возможно…

С Грантом чокнуться не пришлось. Он крутил в соседней комнате патефон и танцевал со всеми девушками подряд, глядя на каждую ласковыми, влюбленными глазами.

— Кто меня уважает, пусть выпьет за Вануи! — требовал трогательный в своем постоянстве баритон.

Рузанна была рада, когда ушли Зоя и Рубик.

— Нет, они, может, даже хорошие ребята, но сегодня были определенно не к месту, — не преминула заметить Зоя.

Хорошо, что она больше ничего не сказала и ни о чем не спросила.

— Нет, почему же, культурные молодые люди… Зашли поздравить… Нам очень приятно… — неуверенно говорил отец, помогая Зое надеть пальто.

Он тоже старался не встречаться с Рузанной глазами.

Что произошло? За весь вечер она не сказала Гранту ни слова. Но осуществить то, что она задумала, было уже невозможно.

И когда у всей компании возникла мысль пойти прогуляться в горный парк, он ушел вместе со всеми, гость, ничем не связанный с ее домом.

Осталось много грязной посуды, залитая вином скатерть, папиросный дым в комнатах.

Мама принялась за уборку. Рузанна приносила в кухню тарелки. Потом молча они стали мыть посуду.

Пришел отец и, ни на кого не глядя, сказал:

— Хороший все же был вечер, правда?

* * *

Грант опять не звонил и не приходил. Но, пожалуй, это было к лучшему. Он ни в чем не провинился, ничем Рузанну не обидел. Он не знал о ее планах и не мог отвечать за то, что они не осуществились. Но впервые у нее возникло по отношению к Гранту чувство, похожее на раздражение. Было неприятно вспоминать его улыбку, когда он сидел за столом — веселый, одинаково ласковый и приветливый со всеми.

И попадись он ей на глаза в ближайшие дни, Рузанна, вероятно, сказала бы ему что-нибудь незаслуженно резкое.

В отделе было много работы. Чертежи нового универмага «Детский мир» висели в кабинете Тосуняна. Енок Макарович хотел добиться наибольшего удобства во внутренней планировке здания. По его распоряжению Рузанна подготавливала совещание товароведов и руководителей торгующих организаций. Один из молодых архитекторов сделал макет универмага. У мастера не было подходящего материала, чтобы передать золотисто-кремовый, «лунный» оттенок туфа, который предназначался для новостройки. Но даже желтенький пластмассовый макет передавал впечатление легкости и стройности будущего здания.

Оно уже родилось в чертежах и в расчетах. Для него тесали туфовые плиты, готовили цемент, варили металл, и старый дом дяди Басяна, отслужив свою службу, уступал ему место на земле.

Ковш экскаватора опускался на стены, сложенные из камня и глины. Стены рушились, взметая столбы пыли.

Каждый день, возвращаясь с работы, Рузанна замедляла шаги у квартала, где, подпирая друг друга, лепились маленькие домики. В городе строили много. Люди привыкли к работе машин. И все же у экскаватора всегда крутились ребятишки, толпились любопытные. Рузанне тоже нравилось смотреть, как неуклюжая железная пригоршня захватывает полутонный груз и опускает его в кузов грузовика-самосвала.

— Хоть поглядеть, а то ведь и не вспомнишь, что было, — сказала ей как-то остановившаяся рядом женщина. — Верите, я на этой улице родилась, и замуж вышла, и бабушкой уже стала, а какая она была раньше — ну, не могу вспомнить. Глаза закрою, задумаюсь — тогда еще что-то вижу. Плохое мы скоро забываем…

Да, плохое забывалось быстро. И ведь Рузанне даже нечего было забывать. А Грант все не приходил. Она думала: не заболел ли? Но являлся Баблоев и докладывал:

— Кончаем. Кухню уже оборудовали. Завтра получаю стулья.

— А картина? — опрашивала Зоя.

— Триумф обеспечен, — обещал Баблоев.

Он теперь разговаривал в особой манере:

— Композиция ваша в общем правильна, но в ракурсах допущена неточность…

Уборщице, разносящей чай, заявил:

— Такая светлая цветовая гамма чая для меня абсолютно неприемлема, — и гордо поглядел вокруг.

Грант был здоров, и ожидание, которое раньше вносило интерес и остроту в жизнь Рузанны, становилось теперь утомительным и ненужным. Внутренне ожесточаясь, Рузанна думала: «Значит, нет у него потребности видеть меня!» Она перестала ждать телефонных звонков, брала трубку спокойно, твердо зная — Грант не позвонит.

Он и не позвонил. И Арамаис Зейтунян был послом не от него. Дверь в кабинет приотворилась бесшумно — ровно настолько, чтобы тоненький, как ящерица, Армося просунулся в щель.

— Новые новости, — сказала Зоя. — Кого это вам надо?

Он не удостоил Зою ответом.

— Это ко мне, — объяснила Рузанна.

И впервые в этот день увидела, как широкой плотной полосой падает в окна солнечный свет и как по-весеннему блестят голубые оконные стекла.

Мальчик молча подошел к столу, расстегнул пальто, потом клапан нагрудного кармана и положил перед Рузанной сложенную, как аптекарский порошок, записку.

Аккуратные строки готических армянских букв извещали, что Аник просит Рузанну «посетить ее дом» сегодня, после рабочего дня.

Сдержанно-чопорный тон записки заставил Рузанну улыбнуться. При этом она тотчас взглянула на мальчика. Армося рассматривал комнату с напряженным интересом открывателя неизведанных стран. Он даже вздрогнул, когда звонок возвестил перерыв.

— Пойдем со мной… — Рузанна хотела сказать «позавтракаем», но вовремя вспомнила семейные традиции Аник. — Я тебе покажу аквариум.

Внизу, у входа в буфет, где густо пахло едой, мальчик приостановился.

— Это ресторан?

— Не совсем, — ответила Рузанна, — это место, где завтракают. А почему ты испугался?

Он передернул плечами. Подумаешь, испугался! Просто один раз, когда дома не было обеда, Тико хотел повести их в ресторан, а мама не позволила.

Рузанна чуть было не опросила: «А часто у вас случалось, что не бывало обеда?» Но поняла, что мальчик отвечать не станет. Некоторое время он был поглощен аквариумом и подошел к столику возбужденный и более разговорчивый.

— У одного мальчика есть павлиний вуалехвост. И красные телескопы, знаете…

— Ешь сосиски… Тико дома был, когда мама дала тебе записку?

— Нет. А в этом аквариуме живые ракушки водятся?

— Не знаю. А вчера вечером Тико был дома?

— Нет. А у этого мальчика есть еще маленькие рыбки. Они выпускают изо рта пену и устраивают себе гнездо.

— Значит, Тико не ночевал дома?

Он помотал головой.

— У нас тоже скоро будет аквариум… — Арамаис привстал и потянулся через столик к Рузанне. — Наш отец приезжает, — сказал он шепотом.

— Когда?

— Совсем скоро. Может быть, завтра. Его уже… — Мальчик замялся. — Он уже в поезде…

— Ты помнишь отца?

Армося кивнул.

— Ашотка не — помнит. А говорит, что помнит. Врет! — Он улыбнулся. Улыбка была счастливая и смущенная.

— Где же пропадает Тико? — немного погодя все же спросила Рузанна.

Армося с видимым удовольствием ел сосиски, запивая их лимонадом. Он ответил небрежно:

— В мастерской. Новую картину пишет. Маленькую.

— Скажи маме, что я приду обязательно…

Рузанна ощущала легкость во всем теле и прилив жизненных сил. Она переделала за день множество дел, которые могли бы и подождать, ответила на все письма — это было всегда самой нелюбимой частью ее работы.

В киоске она купила первые весенние цветы. Маленькие лилово-голубые пучки гиацинтов пахли остро и крепко. С цветами в руках Рузанна поднялась по лестнице. Аник тоже только что пришла с работы и была еще в синем бязевом халате с приставшими к нему ниточками.

Выражение недоверчивой настороженности не сошло с ее лица, но Рузанна обняла сестру Гранта, и, прижавшись щекой к щеке, они долго молча стояли в передней. Рузанна слышала, как глухо стучит сердце Аник, и ощущала теплоту ее слез на своем лице.

Ашотик сперва стоял неподвижно, потом обошел вокруг обнявшихся женщин и подергал мать за юбку.

Аник спросила:

— Тико сказал?

— Нет. Я его сегодня не видела — Армося.

Вошли в комнату, Аник сжимала в руках шапочку Ашотика, расправляла ее и снова мяла.

— Много надо сделать — ни за что не могу взяться. Ночи не сплю. Не хотела пускать детей в школу. Боюсь, вдруг в последнюю минуту что-нибудь случится… Тико даже рассердился…

Негромкий ее голос звучал сейчас полно и певуче.

— Четыре года ждала, а четыре дня — не могу. Потому что думаю: как приедет, когда приедет?.. Об этом четыре года не давала себе думать. Мысли на другое поворачивала: из чего старшему пальто сшить, как среднему брюки купить, чтоб никто не сказал — у детей нет отца…

Она все время теребила детскую шапочку.

— Аник, ведь это уже позади. Люди говорят, что Симон замечательный шофер. Вот вернется, начнет работать…

Женщина протянула вперед руки, будто приказывая Рузанне замолчать.

— Нет! Симон за руль не сядет! Землю пойдет рыть, груз таскать — машину не возьмет! Думаешь, я этого ребенка забыла? Мои дети — сытые, голодные — рядом со мной. Живые. Симон машину не возьмет, — убежденно повторила она. — И не в том дело, что деньги принесет. У детей должен быть отец. Сейчас я говорю одно, Тико — другое. Я говорю: «Не дерись, где драку видишь — отойди». А Тико учит: «Дерись, никому не спускай». Я приказываю: «Все уроки подряд учи». Тико говорит: «Учи, которые любишь!» А уж теперь как отец скажет.

Рузанна засмеялась.

— А Тико сам-то чей? Кто его воспитал?

Аник пристально посмотрела на Рузанну. Ей стало не по себе от этого взгляда.

— Я не воспитывала, — не отводя глаз, ответила Аник, — очень молодая была. Только старалась как-нибудь накормить, одеть. Я его любила больше, чем себя, а воспитать не сумела.

— Что вы, Аник! Он замечательный человек. Талантливый, щедрый…

— Это ты мне говоришь? — Аник гордо усмехнулась, и снова ее черные глаза встретились с глазами гостьи.

Рузанне захотелось уйти, но небольшая сухая рука хозяйки удержала, не дала ей подняться.

— Тико и сам себя не знает так, как я его знаю.

Она открыла желтый облупленный шифоньер, вынула из глубины полотняный мешочек. Душно пахнуло нафталином. Аник отколола булавки и вытряхнула на руки Рузанны серебряно-седую легкую шкурку с круглым пушистым хвостом.

— Я прошлую зиму почти не работала — дети корью болели. Тико выставку оформлял, деньги должен был получить. Вот купил мне в подарок. Увидел в магазине, понравилось — отдал почти три тысячи. А домой принес шестьдесят два рубля. Можно его за это ругать?

Рузанна ответила растерянно:

— Не знаю…

— Нельзя! — горько сказала Аник. — Это — Тико.

Ее изрезанные четкими линиями ладони гладили дымчато-седой мех.

— На что мне? Куда я это надену? А ему сказать нельзя — огорчится, замкнется…

Снова бережно уложила шкурку в мешочек, заколола булавками.

— Тико всегда так. Когда он веселый, весь мир готов тебе отдать. Когда грустный — всю душу твою возьмет. А на каждый день никто ему не нужен.

Рузанна слушала, не возражая. Аник взяла ее руку и стала перебирать тонкие, запачканные чернилами пальцы. Теперь они обе сидели, опустив головы. Ашотик прижался к коленям матери и очень серьезно глядел на нее снизу вверх.

— До сих пор я молчала. Грант был опорой моих детей. Ты могла иначе меня понять.

Рузанна протестующе крикнула:

— Нет, нет…

— А теперь дай мне высказать. Я тебя высоко ценю. Но сейчас даже золотой человек Гранту не нужен. Сердце его еще не созрело для друга. Он перед тобой всегда виноватым будет и сам не поймет в чем. Измучится — и тебя измучит…

Рузанна думала: «Зачем я сюда пришла?»

— Сестра брату все простит, — добавила Аник, — жена мужу — нет.

Как всегда, Рузанна пошла навстречу самому трудному.

— Он намного моложе меня…

— Не это помеха. Глаза у него еще не насытились, сердце его не наполнилось… Что делать?

Рузанна встала. На упрек она нашла бы достойный ответ, отстояла бы себя и Гранта от расчетливой опеки, от любопытства, от злобы. Но слова Аник были вызваны любовью. И разве не нашли они отклика в ее собственном сердце?

И все же Рузанна могла одним словом утвердить свое право на Гранта. Когда позади закрылась дверь, ею на секунду овладело желание вернуться и крикнуть рассудительной Аник: «А если нас уже связывает большее, чем любовь? Если я тоже хочу, чтоб у моего ребенка был отец?»

Но она знала — так не ведут спора с самим собой и с теми, кто хочет нам добра…

До сих пор ребенок казался непременной частью будущей семьи. Он появится — так и должно быть. Но сейчас, возвращаясь от Аник, Рузанна поняла: нет ничего более важного, чем эта зарождающаяся жизнь. Она обещает боль, тревоги и радость навсегда. С ней родится любовь, которая будет бесконечно расти.

Она подумала о родных. Сперва растеряются, погрустят. А потом, Рузанна знала, ребенок заполнит их дни теплотой, которая им так сейчас нужна.

Только о Гранте она старалась не думать. Для того чтобы отказаться от него, ей надо побыть совсем одной, закрыв двери своей комнаты…

Грант пришел на другой день, поздно вечером, в одном свитере, без шапки. Он задыхался от быстрой ходьбы и прижимал кулаки к груди.

— Идем, — просил он Рузанну.

— Но можно выпить хоть стакан чаю! — Ашхен Каспаровна предлагала сухо, не глядя на гостя.

Отец молча ходил вокруг стола, засунув руки в карманы.

Грант умоляюще смотрел на Рузанну. Она улыбнулась.

— Ну что ж, пойдем.

— Ты поздно? Не задерживайся.

В голосе мамы было осуждение.

Пришлось почти бежать — Грант тянул Рузанну за собой. По дороге не разговаривали.

Сразу на пороге мастерской он закрыл ей глаза.

— Не смотри.

Он был взволнован. Значит, у него удача — хороший мазок, яркое пятно…

— Нет, не поворачивайся, не открывай глаза…

В глубине мастерской заскрипел передвигаемый мольберт, щелкнул выключатель большой лампочки на длинном шнуре.

Грант снова подбежал к Рузанне и обнял ее за плечи.

— Теперь смотри!

Небольшое темное полотно. Огни домов и автомобильные фары сквозь сетку дождя тускло освещают улицу. Женщина и мужчина стоят под дождем. Их лица почти не видны, фигуры очерчены смутно. Мужчина наклонился, женщина приникла к нему.

На мольберте табличка: «Любовь».

Грант сказал:

— Это твое. Мне так хотелось скорее показать тебе. Я работал даже ночью. Смотри, огни будто надвигаются. Правда?

Она кивнула.

— Ты ощущаешь — дождь, неуютно, а им хорошо. Ведь это чувствуется? Я над этим бился как проклятый… Тебе нравится?

— Почему им хорошо? — спросила Рузанна. — Я этого не вижу.

— Им хорошо! — горячо ответил Грант. — Ты понимаешь. Дразнишь меня, да? Не нужно…

Она подумала: «Не буду с ним спорить».

— Ты знаешь, возвращается Симон. Я счастлив и за них и за себя. Нет, я никогда не ощущал, что Аник и дети мне в тягость. Но теперь вдруг точно освободили меня от всех запретов. Теперь я вольный. Захочу — уеду. На Памир, в Сибирь. Мне всегда хотелось.

Рузанна кивнула:

— Конечно. Почему бы тебе не поехать?..

Она могла сказать: «Родной мой, зачем тебе уезжать? Мы хотели быть вместе. Ты еще не знаешь — у нас будет настоящая семья. Разве тебе так уж хочется уехать от меня?»

Но спокойно и естественно-живо прозвучали слова: «Почему бы тебе не поехать?..»

— Попрошусь в какую-нибудь экспедицию. А, Рузанна? На Север. Новые места, новые люди. Года на три. Как захочется потом вернуться!

Она кивала головой: «Уезжай. Пусть насытятся твои глаза и созреет твое сердце. Это придет слишком поздно для меня, но ты в этом не виноват. Я могла бы сделать так, чтоб ты никуда не уехал. Но я отпущу тебя. Так я решила. И это правильно, потому что я лучше знаю и себя и тебя…»

— Рузанна, в прошлый раз я сделал что-то не так? Прости.

Она усмехнулась:

— Это уже не важно.

Грант заглянул ей в глаза.

— Почему ты сегодня особенная?

— Какая? — Она слегка погладила его руку.

— Особенная. — Он заметил слезы на ее лице. — Рузанна, что надо сделать, чтоб тебе было хорошо?

Она ответила:

— Мне очень хорошо.

* * *

На больших собраниях Рузанна обычно садилась в последних рядах, ближе к двери. На этот раз Тосунян кивком головы подозвал ее к своему столу. Она прошла длинный кабинет для заседаний, заполненный людьми — директорами торгующих организаций и крупных ателье. Сесть пришлось рядом с министром. Он положил перед ней бумагу и стукнул карандашом о полированный край стола.

Кто-то запоздавший на цыпочках, втянув голову в плечи, пробирался на свободное место. Проводив его глазами, Енок Макарович очень коротко своим глуховатым голосом пояснил цель совещания: уточнить потребность в товарах для детей всех возрастов, определить требования населения в смысле ассортимента и качества, а также — главное! — выслушать соображения, пожелания и предложения работников торговли относительно будущего универмага «Детский мир».

Тосуняна слушали в тишине ненарушаемой.

По этому поводу Рузанна как-то спорила с Зоей. Та утверждала:

— Будь спокойна, милая, назначат тебя министром — и можешь на собрании хоть телефонную книгу за один раз прочесть. Аудитория будет полна внимания.

Но Рузанна знала, что это не так. В Тосуняне была убежденность и значительность, заставляющая прислушиваться к каждому его слову.

Ей вспомнилось, как он шел вчера между столиками кафе, шел своей обычной неторопливой походкой очень занятого человека, который старается использовать каждую минуту отдыха. Ему навстречу вставали художники, писатели, артисты — люди, которые даже и не видели его никогда.

Правда, там очень старался Баблоев. Он встретил министра у входа, помог раздеться и торжественно повел через весь зал, к центру кафе, где уже сидел за столиком старый художник…

Но Баблоев Баблоевым, а разве Грант не признался:

— Очень хочется, чтобы на обсуждение пришел Тосунян…

И попросил:

— Ты можешь это устроить!

Рузанна ответила резко:

— На твоем торжестве непременно нужен генерал?

Он не умел обижаться.

— Понимаешь, привлекает меня чем-то этот человек… Нравится, что ли, он мне…

Тосунян повертел в руках пригласительный билет: «Союз художников просит вас… Дружеская встреча…»

— Что ж… Начали мы с тобой дело, надо закончить. Ты видела эту… картину… Ну, как?

Рузанна сообщила сдержанно:

— По-моему, красивая.

Приехали они, конечно, с опозданием. Грант несколько раз звонил:

— Почему тебя нет?.. Хочешь, я приеду за тобой?..

Потом сказал:

— Черт с ним, не жди ты его…

Наконец секретарша известила:

— Енок Макарович спустился к машине…

В просторном высоком кафе плавал синий дым и чем-то вкусно пахло. Навстречу Тосуняну поднялся старый художник.

— Наши деды говорили: «Тому, кто вырастил хоть одного сына и посадил хоть одно дерево, легко будет умирать»… Вырастили, а? — Художник кивнул на панно.

— Зачем умирать? Зачем умирать? — Тосунян пожимал тянущиеся к нему руки.

Сейчас, на деловом заседании, пока Енок Макарович говорил и Рузанне еще ничего не надо было записывать, она вспоминала вчерашний день.

Грант бережно отвел ее за соседний столик. Достаточно было взглянуть на него, чтобы понять, как обстоит дело. Она хорошо знала эту счастливо-отрешенную улыбку и прищуренные глаза, смотревшие поверх людей и вещей. Он хотел устроиться рядом, но Рузанна отослала его к столику, где сидели почетные гости.

Кто-то говорил:

— Удивительный сиреневый колорит! Это особенность воздуха Армении. Но художники до сих пор не решались уловить эти почти неправдоподобные тона…

— Самолет вписан в небо как неотъемлемая живая деталь…

Перед Рузанной поставили чашку кофе. Откуда-то появился Армен. Торопясь и глотая слова, шептал:

— Очень хвалят. Почти все. Так, кое-какие частные замечания.

Обсуждение шло без председателя, президиума и протокола. Кто хотел — вставал и говорил. Грант присаживался к столику оратора. Но к Вове он не подошел. Даже не взглянул в его сторону. Отвернулся и с безразличным видом крутил в руках хрупкую коньячную рюмочку.

— Вова Мхитарян дождался приезда министра, — произнес кто-то рядом с Рузанной.

Вова не говорил о качестве картины. Не говорил из скромности. Как-никак в какой-то степени и он был ее создателем. Но он хотел объяснить, почему, начав эту работу вместе с Гедаряном, он вышел из бригады.

— Подлец, — стонал рядом Армен.

Оказывается, дело было в идейно-национальной концепции картины. Она Вову не устраивала. Арарат был лишен всяких национальных признаков. С тем же успехом это мог быть и не армянский Арарат. Это был не тот Масис, к которому веками возносились стоны народа.

Армен терзался:

— Ах, сволочь, ах, гадина…

В пейзаже нет ничего армянского. Самолет характерен для любой страны. Многоэтажный город вдали — не типичен. Машины на дороге ничего не говорят душе истинного армянина. А народ хотел бы видеть на фоне вековой горы подлинно национальную деталь: памятник прекрасного древнего зодчества, корзину с гроздьями винограда на плече девушки…

Рузанна смотрела на Гранта. Видела, каким спокойным — сделалось внезапно его лицо. Он осторожно поставил рюмку на стол. «Ничего, — подумала Рузанна, — мы все отстаиваем свою правоту с трудом, с болью…»

В эту минуту Грант громко спросил:

— Почему ты говоришь от имени народа? Он дал тебе это право?

Тут уж Баблоев получил случай проявить свои качества. Мгновенно он возник возле Гранта и с благодушно-укоризненным лицом стал ему что-то выговаривать, оттягивая в сторону — подальше от оратора.

Грант бормотал:

— Ничего, ничего, иначе нельзя…

Вова кричал грозно:

— Я мог бы помешать тебе работать. Но не сделал этого! А ты мне рот затыкаешь?..

Сразу стало шумно.

Тосунян невозмутимо прихлебывал кофе. Среди своих сотрудников он быстро навел бы порядок. Но здесь Енок Макарович предпочитал не вмешиваться. Здесь главным был старый художник, который тоже сидел спокойно, глядя на картину сощуренными глазами. Потом старик глубоко вздохнул, поднялся, и сразу все стихло. Негромкий голос отозвался в каждом уголке зала:

— Я возьму на себя смелость говорить от имени народа…

Он замолчал, и аплодисменты — нестихающие, дружные — вспыхнули над всеми столиками. Художник слушал, улыбаясь и покачивая головой. Затем начал говорить спокойно, неторопливо, обращаясь то к Тосуняну, то к Гранту, то к кому-нибудь из гостей.

— Поехал я прошлой осенью в одно село, любимое мной по впечатлениям юности. Я очень хорошо помнил дом моего родственника — над ним росло большое тутовое дерево. Когда я молодым спал на крыше, ягоды падали на одеяло. Помнил я родник — на его камнях была красивая резьба, и молодые женщины приходили сюда за водой. Помнил тропинку, уводящую в горы, кусты ежевики вместо изгороди в садах. Мне казалось, что если я увижу все это, то снова помолодею. Но ничего знакомого я не увидел. Дом был другой. Тутовое дерево высохло. Источник иссяк. Тропинка в горах превратилась в обыкновенное пыльное шоссе. И мне стало грустно. Родственники очень старались меня развлечь, даже в кино водили, но я тосковал. А потом встретил соседа — ровесника своего, друга молодости. Думаю — вот кто меня поймет! Пошли мы с ним гулять. «Помнишь, говорю, Никол, наш родник? Вот вкусная вода была… Помнишь, старая церковь стояла, во дворе трава росла, я с тех пор такой зеленой травы нигде не встречал! А по той тропке, где сейчас машины бегают, мы с тобой на охоту ходили…» Вспоминал, вспоминал, сам растрогался, старика растрогал. Он даже прослезился и говорит мне: «Спасибо, что напомнил, а то мы уж забывать стали, как раньше жили. Жена за километр к этому роднику бегала, а теперь жалуется, что кран во дворе, — хочет водопровод в комнату. Раньше на телеге в город двое суток тряслись, сейчас за три часа доезжаем. А если бы не больница, что на месте старой церкви стоит, вряд ли я с тобой сегодня разговаривал бы — я в земле лежал бы! В прошлом году у меня грыжа ущемилась, спасибо срочно операцию сделали. Как хорошо ты мне все напомнил, спасибо тебе!»

В зале давно все смеялись и хлопали. Старик притянул к себе Гранта.

— Художник должен смотреть вперед. Мы посрамим мастерство наших предков, если не превзойдем их. Надо глубже осмысливать мир, в котором нам дано счастье жить.

Потом он еще сказал:

— Я, конечно, не могу утверждать, что ты и твои товарищи написали совершенную вещь…

Все обернулись к картине. У Гранта снова стало счастливое лицо.

Рузанна подумала: «Вот и хорошо. Было бы труднее оставить его несчастным…»

Она попросила Армена:

— Дай мне ключ от мастерской. Я потом положу его под лестницу…

Хотелось уйти незамеченной, но Грант догнал ее у самого выхода. Он затащил ее в маленькую комнатку около вешалки; там еще пахло краской, лежали какие-то доски, стояли бидоны с олифой, валялся инструмент.

— Почему ты уходишь?

— Но ведь все кончилось… Мне надо еще поработать. И сегодня придется еще кое-куда зайти.

Грант сказал:

— Как странно, что у тебя какая-то отдельная от меня жизнь. Почему так получилось? Это неправильно!

— Мы будем обсуждать это сейчас?

Он отстранился, выпуская ее из чулана. Рузанна пожалела его.

— Вероятно, ты договорился посидеть с товарищами после обсуждения?

Он кивнул.

— А ты меня даже не поздравила…

Верно. Она его не поздравила с завершением большой работы, с удачей, с радостью.

Не думая о том, что их могут увидеть, она притянула к себе его голову и поцеловала в глаза, в губы.

— Когда я увижу тебя, Рузанна?

Она помахала ему перчаткой.

Грант опять удержал ее.

— Рузанна, но ведь ты знаешь, как я к тебе отношусь…

Нет, если б он даже сказал: «Как я тебя люблю!» — ничто не изменилось бы…

В мастерской нельзя было ни медлить, ни вспоминать. Картина, которая называлась «Любовь», принадлежала ей. Рузанна сняла ее со стены, свернула в трубочку и унесла. И сейчас картина висит в ее комнате, теперь стены уже не такие пустые. А потом в этой комнате появится маленький человек, которого ей предстоит выкормить, вырастить и воспитать. И ни трудности, ни счастье не минуют ее. Любовью и материнством будет отмечена ее жизнь.

…Тосунян закончил вступительную речь. Не слушала его одна только Рузанна. Она позволила себе на глазах у множества людей маленький отдых за длинным зеленым столом. А теперь надо быть очень внимательной, чтобы не пропустить ничего важного.

Стало совсем тихо, как всегда бывает после доклада. Это уж обычно — вначале никто не хочет выступать, каждого надо уговаривать, а под конец все требуют слова по нескольку раз…

Но Тосунян не стал ждать. Он оглядел зал.

— Мириджанян… Ну, давай, давай!

Крупный красивый директор Обувьторга поднялся, торопливо вытаскивая из кармана блокнот.

Тосунян откинулся на спинку стула и закурил.

— Запишешь главное, — сказал он Рузанне. — Слушаем тебя, — кивнул Мириджаняну.

Тот откашлялся и, подняв блокнот к лицу, слегка запинаясь, начал читать:

— «Подлинно социалистическая торговля немыслима без постепенного обновления и совершенствования материально-производственной базы… Технический прогресс и новаторство… Этот принцип нашей торговли…»

Тосунян перебил его:

— Постой. Ты что, теоретический доклад построил? Ближе к делу.

Мириджанян судорожно перекинул несколько страниц блокнота, нашел нужный абзац и, набрав воздуху, начал снова:

— «В тысяча девятьсот седьмом году было реализовано… По сравнению с предыдущим годом…»

— Закрой блокнот, — приказал Тосунян. — Мне твой отчет не нужен. Иди сюда.

В зале вздохнули.

Наступая на ноги соседям, директор Обувьторга вытиснулся из рядов и подошел к столу.

— Теперь скажи: почему в наших обувных магазинах нет ни пинеток, ни гусариков?.. И вообще мало детской обуви. Вот объясни это обстоятельство.

— Енок Макарович… Вы знаете, что был спор — наше это дело или галантереи. Потом еще скажу: фабрики предполагали из отходов производить — не освоили.

— А вы добивались?

— Нерентабельно, Енок Макарович… Ни производству, ни нам… Такая вещь…

И выражением лица и жестами Мириджанян демонстрировал ничтожество предмета, о котором идет речь. Большим и указательным пальцами он показывал размеры пинеток и пожимал плечом.

— А тебе известно, что наша республика на первом месте по рождаемости детей? Ты об этом думал? Не думал. Хорошо. Про модельную дамскую обувь что можешь сказать? Не идет?

— Почему не идет, Енок Макарович? Кто сказал — не идет?

— Конкретно, конкретно…

Мириджанян молчал. Он и не думал, что на сегодняшнем совещании придется говорить о дамской обуви.

— Не знаешь? Ну, я скажу. Уже год женщины ходят на таких тонких каблуках, — Тосунян поднял автоматическую ручку, — а ваши ателье, как десять лет назад, колонны вместо каблуков ставят.

Мириджанян что-то пытался объяснить. Енок Макарович отвернулся.

— Садись. Алекян, иди ты, скажи…

Участники совещания больше не вынимали блокнотов с заготовленными речами. В записи заглядывали только для справок.

Директор Текстильторга вообще попытался уклониться от беседы. Вместо себя он подсунул заместителя. К столу вышел низенький молодой человек с пышными, вздыбленными над головой волосами.

«Он их взбивает, чтобы увеличить рост», — подумала Рузанна.

Заместитель говорил коротко, внес несколько дельных предложений. По знаку Тосуняна Рузанна их записала.

Тосунян спрашивал так же коротко:

— Почему нет ассортимента бумазеи? Как с ситцем? Какие претензии к местному производству?

И кивал, выслушивая ответы.

Толстый, неповоротливый Маркосов сидел довольный, улыбался и, глядя на министра, тоже кивал круглой головой. Но он радовался преждевременно. Енок Макарович окликнул его:

— Маркосов, а как у тебя с затовариванием крепдешина и вообще шелков?

Тот вскочил и растерянно заметался, шаря по карманам.

— Не волнуйся, не волнуйся, дорогой, — безразличным голосом проговорил Тосунян. — Что, действительно плохо у тебя с шелками?

— Плохо, — подтвердил Маркосов.

— Почему? Может, расцветки не те?

Лохматый юноша, уловив беспомощный взгляд своего директора, начал быстро и обстоятельно все объяснять. Но Тосунян сухо перебил его:

— Я не у вас спрашиваю. Идите. И ты садись, — махнул он директору Текстильторга. А Рузанне негромко сказал: — Отметь, пусть заготовят приказ об освобождении Маркосова.

Вызвал одобрение Тосуняна директор большого магазина готового платья Кирьян.

— У нас еще пережитки на каждом шагу, — заявил он. — У нас в этот универмаг «Детский мир» придут и курдянки, что детей за спиной таскают, и горянки, у которых младенец к люльке накрепко привязан. Я предлагаю, чтоб в отделе для самых маленьких женщина наглядно ребенка пеленала — в целях обучения — во всякие эти подгузники, нагрудники, как полагается…

В зале засмеялись.

— А где возьмешь ребенка?

Кто-то крикнул:

— Для этого консультации есть!

— Ну, куклу, куклу, — поправился Кирьян. — А консультация тоже пусть свое дело делает. Кашу маслом не испортишь.

Тосуняну понравилось.

— Запиши.

К концу заседания он сказал:

— Тут мы наметили еще одно мероприятие. Необходимо ознакомиться с постановкой дела в крупных центрах — в наших союзных республиках и за рубежом. Думаем отправить вот Рузанну Аветовну, пусть поездит, посмотрит: Москва, Ленинград, Болгария, Чехословакия. Не на один день строим…

Рузанна положила карандаш. Это предложение было для нее новостью!

Уехать… Лучше ли это? Раньше такая поездка стала бы огромным событием в размеренном течении ее жизни. Сейчас это облегчит все решения. Рузанна будет ходить по улицам чужих городов, зная, что не встретит Гранта. Привыкнет спокойно брать телефонную трубку и забудет его голос.

Уехать — это правильно.

Оказывается, многим было известно не только то, что Рузанна едет в командировку, но даже ее маршрут. Едва окончилось заседание и зашумели отодвигаемые стулья, Рузанну окружили товароведы — у каждого было к ней какое-нибудь поручение.

В комнату заглянула Зоя. Она еще ничего не могла знать о предстоящей поездке. Почему же у нее такое оживленно-радостное лицо?

— К телефону тебя, скорее!

Рузанна торопливо вышла в коридор.

— Три раза звонил, — торжествующе шептала Зоя. — Наконец я сжалилась, пообещала, что вытащу тебя с заседания.

Сейчас он скажет: «Встретимся сегодня в мастерской…» А этого больше не надо. Хорошо, что Грант был в ее жизни. Но сейчас ему нет в ней места…

В коридоре появился Тосунян.

— Ты еще здесь? — спросил он. — Слушай, оформляйся скорее. Лететь можешь? Ну, зайдешь ко мне…

Рузанна подождала, пока Енок Макарович скрылся в кабинете своего заместителя.

— Зоя, скажи, что меня нет.

От удавления глаза Зои сделались круглыми, как голубые клипсы в ее ушах.

— Скажи, что я очень занята и подойти к телефону не могу…

Невестка

Никто не ожидал, что Катюша пойдет наперекор желанию свекрови. Никто и думать не мог, что она так твердо вмешается в дела семьи и настоит на своем.

Прошли первые дни, когда тетя Забел настороженно присматривалась к своей русской невестке. Одно время ей даже показалось, что Катюша слишком проста: что подумает, то и скажет, что у нее попросят — отдаст.

Катюшу привез средний сын Грикор, когда вернулся с военной службы. От станции железной дороги они ехали на попутном грузовике. Чистый горный воздух растрепал русые кудерьки Катюши, обманчиво нежаркое горное солнце обожгло ей лицо. Катюша предстала перед требовательными глазами свекрови растрепанная, красная, веселая. Она не проявила необходимого по неписаным правилам смущения молодой женщины, впервые входящей под кров своей новой семьи.

— Вот оно как у вас: печка-то в земле вырыта! Низко нагибаться приходится. За день, поди, спина заболит… Разве ж так лучше?

Все ей было любопытно, и любопытства своего она не скрывала. Грикор, убежденный, что Катюша так же нравится всем, как и ему, снисходительно-счастливо кивал головой в ее сторону и подмигивал домашним:

— Непривычная еще. Ничего, освоится…

У тети Забел было три сына. Старший — самый хороший, самый послушный и почтительный — погиб на войне. Его жена не захотела жить в доме свекра. Вернулась в соседнее село, откуда была родом, и снова вышла замуж. Но внука старики ей не отдали. Внук жил в доме. Самый младший сын женился рано — перед уходом в армию, год назад. Его жена Кнарик — плохая ли, хорошая — своя. Она без слов понимает, когда свекровь довольна, когда нет. А новая, русская невестка — жена среднего сына Грикора — заставила старуху насторожиться.

На второй день по приезде Катюша весело рассказывала свекрови и Кнарик:

— Как я встретилась с Гришенькой — сразу он мне глянулся. Глазки черные, бровки как нарисованные, волосы — ну чистый барашек, кудрявый. Откуда только такие берутся, думаю?

Кнарик рассмеялась, широко открыв белозубый рот.

— Мой Вартан лучше, — сказала она хвастливо.

Тетя Забел махнула рукой и вздохнула. Она вспомнила погибшего сына.

— Чего не видела, того не знаю, а по мне лучше Гриши и быть не может, — продолжала Катюша. — Однако я сразу вида не показала, что он мне понравился. Думаю себе: «Ты еще побегаешь за мной, как лиса за белочкой». И так я его завлекла, что он мне прямо сказал: «Я, говорит, человек кавказский, у нас люди горячие, из-за любви могут на крайность пойти…»

— Это ты хочешь сказать, что он за тобой гонялся? — сухо, без улыбки, спросила тетя Забел.

— А как же! — охотно откликнулась Катюша. — Еще и как гонялся! «Жизни, говорил, своей решусь, если ты со мной не поедешь».

Тете Забел это показалось очень обидным. Она легла на деревянную тахту, укрылась теплым одеялом и беззвучно плакала. Кнарик примолкла, быстренько собралась и побежала на табачное поле в свою бригаду. Мужчины еще раньше ушли на работу. Дома осталась Катюша со свекровью да внук тети Забел Сероб — парень девятнадцати лет.

Старуха все лежала, укрытая с головой. Катюша наконец встревожилась.

— Вы что это, мамаша, — допытывалась она, — захворали? Да что ж у вас болит?

— Голова, голова, — сказала тетя Забел, чтоб отделаться.

— Ну, это я вас сейчас вылечу, — пообещала Катюша. — Мне, как младшему медперсоналу, стыдно, если в нашем доме кто заболеет.

Она заторопила Сероба:

— Сёрега, как у вас печку растопляют? Мы горячей водой мамаше голову помоем да порошок дадим. Ты сходи в аптеку, Сереженька, пирамидону возьми.

Сероб, высокий парень с тонкими усиками и длинными ресницами, весело ухмылялся. Он знал, что к головной боли бабушка прибегает для устрашения невесток. Но Катюша этого не знала.

— Верно, вас солнцем напекло, — сокрушалась она.

Тут тетя Забел не выдержала — усмехнулась. Всю жизнь она работала на горных полях, открытых солнцу, и не знала, что от него может заболеть голова.

Вечером, когда дядя Авет возвратился с колхозного огорода, старуха, как всегда, принесла тазик с горячей водой, чтобы муж попарил ноги. Это был час, когда тетя Забел высказывала хозяину дома свои соображения относительно семейных дел.

— На тахте спать не хочет, — шептала она. — Я им в комнату нашу кровать на пружинах поставила. Одеяло она привезла на вате стеганое — полпуда весит.

— Ничего, — отвечал дядя Авет, — осенью баранов острижем, сделаем ей шерстяное одеяло.

— О чем ты говоришь! — рассердилась тетя Забел. — В доме одеял нет, что ли? Я им два шерстяных одеяла на кровать положила.

Сердце тети Забел волновали неясные ей самой тревоги, а высказать было нечего.

— Ветер у нее в голове, — проговорила она наконец. — Смеется много!

— А почему ей не смеяться? — невозмутимо отозвался дядя Авет. — Молодая женщина, хорошего мужа нашла, в достойную семью вступила — пусть смеется! А ты, если видишь что не так, не молчи, не дуйся — поговори, объясни. Она от родной земли оторвалась. Думаешь, легко это?

Тетя Забел решила воспитывать Катюшу примерами из собственной жизни.

— Когда меня привели в дом моего мужа, — рассказывала она, — целый год моего голоса никто не слышал. Надо что-нибудь сказать свекрови — я зову девчонку, младшую сестру мужа, и ей шепчу: «Спроси мать, какую работу Забел делать — белье стирать или в поле идти?» А свекровь тут же рядом стоит! Я в семье всем угождала — и все молча. Чтоб засмеяться или песни петь — нет, нет, нет! Никогда!

— Ох, издевались раньше над женщиной! — сочувственно возмущалась Катюша. — Это что ж такое, живой человек — и молчи! Безобразие!

Тетя Забел поджимала губы. Мораль ее рассказов до Катюши не доходила.

Быстрее всех в доме подружилась с новой невесткой Кнарик. Катюша умела кроить, шить и охотно предлагала свои услуги.

— Ты, Кнарка, у нас чистая селедочка. Тебе баску подпустим в виде оборки, чтобы в боках пошире казалась. Ты бы ела, что ли, больше, Кнара, одни косточки…

Кнарик, коричневая от загара, косила большими глазами на дверь и жаловалась:

— С чего поправлюсь, Катя, с чего потолстею? Утром суп, вечером суп… Я в доме своего отца никогда супа не ела. А как мы уходим на работу, она своему студенту яичницу жарит. Веришь, вчера для него цыпленка зарезала!

— Ой, любишь ты зря болтать, Кнара, — укоризненно говорила Катюша. — Выходит, тебя голодом морят? Вон яйца в решете лежат, масло в кувшине. Кто тебе не велит? Бери да ешь!

— Да-а-а, — хитро щурилась Кнарик, — говоришь только! Как взять? У нее все на учете.

А Катюша на другое утро просто сказала свекрови:

— Давайте, мама, сегодня яичницу на завтрак наладим.

Одно за другим набила на большую сковороду двадцать яиц и поставила на стол. Дядя Авет обрадовался.

— Вот дай бог здоровья невестке, догадалась яичницу сделать!

Тете Забел ничего не осталось, как смолчать и завтракать вместе со всеми. С давних лет своей молодости, когда любой кусок был на счету, привыкла она урезывать, откладывать каждую ложку масла, каждое яйцо. И теперь по привычке все старалась выгадать. Только для единственного внука, для сиротки, ей ничего не было жалко.

Дядя Авет иногда сердился.

— Для кого бережешь? Лучше нас людей не дождешься. Ставь на стол мед и масло! — покрикивал старик на жену.

Дядя Авет был огородником-садоводом. А колхоз села Заревшан славился пшеницей. Горные поля давали крупное красноватое — будто загорелое — зерно. Хлеб из него получался легкий и вкусный. Даже приусадебные участки колхозники засевали пшеницей. Только вокруг дома дяди Авета зеленели деревья. На одном из склонов горы старик разбил колхозный сад и отвоевал у правления колхоза широкую ложбину с ручейком для огорода. Овощи на нетронутой земле росли хорошо и уже два года приносили колхозу немалый доход. Но как доходило до дела, чтоб дать в огородную бригаду побольше людей, так председатель смеялся, похлопывал дядю Авета по плечу и хитро подмигивал.

— Братец Авет, мы с тобой оба знаем, какая тут работа. Посадил — растет. По совести скажем — самая у тебя подходящая бригада. Орлы!

А в огородной бригаде были одни пожилые женщины. У той руки ломит, у другой спина отнимается. Дядя Авет приходил домой сердитый, швырял мотыгу и начинал поносить председателя нехорошими словами.

Катюше было жаль свекра, а если человека жалеешь, значит надо для него что-то сделать. Каждый день, возвращаясь из сельской больницы, где она работала санитаркой, Катюша отправлялась помогать огородницам. Пыталась она увлечь с собой и Сероба:

— Пойдем, Сереженька, подобьем картошку. Чего зря дома стены подпирать!

Но тетя Забел стойко охраняла внука.

— Серобу нет дела до огорода. Он учится. У него другое на уме.

— Великое дело — учится! — не соглашалась Катюша. — Я, может быть, тоже учиться буду. У меня доктор Зарик Исааковна большие способности находит. Физическая работа для умственного труда полезная. Это уж у кого хотите спросите. Бери тяпку, Серега!

Иногда Сероб соглашался.

— Пойду немного погуляю, — подмигивал он бабушке и отправлялся с Катюшей в горы.

По дороге они разговаривали.

— Я колхозную работу не люблю потому, что она однообразная, — говорил Сероб. — Сажаешь капусту и знаешь, что вырастет капуста. Всегда одно и тоже.

— Капуста капусте рознь, — не соглашалась Катюша. — Иной кочанок надуется — на него смотреть приятно. А с твоим дедом не больно соскучишься. Он всякие тонкости знает. На той неделе, как стали листья у капусты завиваться, так он с одного края поля в серединку каждого кочана по огурчику положил. Зимой люди разрежут капусту, а им подарок — внутри свежий огурчик. Я сколько жила, такого не видела…

Сероб снисходительно улыбался:

— А что ты в жизни видела?

На огороде он обычно ложился у шалаша дяди Авета на кошму; отдохнув часок, отправлялся по течению ручья — пускать воду в маленькие канавки, которыми был изрезан огородный участок.

Колхозницы, глядя ему вслед, пересмеивались:

— Где-то черная курица сдохла — студент на работу вышел…

Катюше эти насмешки не нравились.

— Парень учится. Летом ему отдохнуть надо.

Женщины ничего не отвечали. Только языкастая Мелине говорила, будто ни к кому не обращаясь:

— Мало любить детей — плохо, чересчур крепко любить — того хуже.

Повозившись часок, Сероб незаметно исчезал. Катюша оставалась на огороде до самого вечера. Домой она возвращалась вместе с дядей Аветом. В чистом воздухе стояли горы, за ними еще горы, и не было им конца.

— А у нас лес, — рассказывала Катюша, — войдешь, так тебя сразу холодком и обвеет. И сколько ни идти, все ровненько, гладко, ни одной горушки нет.

«Тоскует», — думал дядя Авет и утешал:

— У нас тоже лес есть, вон за той горой. Осенью пойдем туда, мушмулы наберем, диких груш, кизилу…

Старик привязался к невестке и не позволял тете Забел слова про нее сказать. А молодым только дай потачку, живо избалуются. И свекровь зорко следила, чтоб невестки не избаловались.

Поехал Грикор в районный центр по колхозным делам. Ну, из города человек без гостинцев не возвращается. Привез конфет, печенья, выложил пакеты на стол. Тут тетя Забел и показала, кто хозяйка в доме. Все кульки быстренько собрала — и под замок. А к чаю вынесла на блюдечке по конфетке да по два пряника.

Катюша будто ничего и не заметила. А от Кнарикиных больших глаз ничто не укроется. На другой день она невинным голосом спросила:

— Что, Катя, сладкие конфеты муж привез? — И быстро зашептала: — У Сероба полные карманы насыпаны. Горстями ест!

Катюша небрежно отмахнулась.

— Будет тебе, Кнара! Ты обязательно хочешь, чтоб из-за ерунды разлад в доме был? На что мне это нужно!

— Не в конфетах дело! — уже плачущим голосом оправдывалась Кнарик. — А почему все Серобу, все Серобу? В прошлом году учиться поехал — двух баранов зарезали. Масло, мед кувшинами в город отправляли.

— Серега наш племянник родной. Парень учится…

— Не учится он! — яростно затрясла головой Кнарик. — Ни одного экзамена не сдал. Всю зиму на улицах околачивался. Теперь снова ехать хочет. Говорит: «Трех баранов профессору дам — куда захочу, туда поступлю». А тебя он «курнос» называет. И старуха тебя «курнос» называет. Она говорит, что ты нехитрая, что у тебя на голове орехи колоть можно.

— А я и есть нехитрая, — сказала Катюша. — И откуда в тебе злость такая? Свекровь женщина старая. Ей кое-чего и простить надо. Сейчас мы ее оскорбим, потом жалеть будем, а уже не вернешь.

Когда Кнарик ушла, Катюша при помощи зеркальца тщательно изучила свой профиль. Результаты исследования ее не утешили. Она бросила зеркало и сказала с досадой: «Ну и пусть! По мне лишь бы Гришеньке нравилась…» Но у Сероба она спросила:

— Это ты придумал меня «курносом» звать?

Сероб не отпирался. Он взглянул на Катюшу с улыбкой.

— Ну и что? — сказал он. — Это тебе обидно?

— Обидно все-таки. Кличка как репей. Пристанет — не отдерешь. Я вчера в больнице бабушке Огановой постель перестлала, она мне говорит: «Спасибо, Курнос».

— Она думает — тебя так зовут, — весело ухмыльнулся Сероб.

— Ну, это ладно, — продолжала Катюша, — я и есть курносая, мне по заслугам. А вот тебя, выходит, студентом зря зовут. Как же так?

— Обыкновенное дело, — лениво отозвался Сероб, — перевожусь в другой институт. Я к высшей математике неспособный. Теперь в биологический или в театральный пойду.

— Так ведь и там способности надо!

— Самое главное — знакомство надо. А у меня в городе такие товарищи есть — любую дверь откроют. У одного дядя профессор, у другого отец директор магазина.

— Ишь ты! — сказала Катюша.

— Молодые годы человек должен весело проводить. Как-нибудь я тебе расскажу про наши кутежи — завидно станет.

Так откровенно, доверчиво поговорил Сероб с новой невесткой о своей жизни, о своих планах. И даже не подозревал, как это все обернется…

Вечером Катюша заговорила с мужем о племяннике. У Грикора помрачнело лицо. Он не любил думать о неприятных вещах и отодвигал их от себя — авось обойдется…

— Да, — ответил он нехотя, — это я слышал, что он не учится… — И стал переводить разговор на другое.

Но Катюша не унималась.

— А в этом году он опять собирается. Баранов с собой повезет. Для чего эти бараны, я что-то не пойму?

Грикор раздраженно отпихнул ногой снятые сапоги. Он не был посвящен в планы матери и Сероба, но понимал что к чему.

— Как поедут, так и вернутся, — пробурчал он. — Осрамятся только. На баране в институт не въедешь.

— Тогда я прямо удивляюсь тебе, Гришенька, — сказала Катюша. — Над нашей семьей люди в городе смеяться будут, и племянник с пути собьется, а тебе это вроде безразлично.

— Эх, Катя, — взмолился Грикор, — что с матерью сделаешь? Она только тем и живет, чтоб мальчик образование получил, человеком стал.

— Странное понятие, — пожала плечами Катюша. — Значит, ты, колхозный бригадир, не человек? Или та же Кнара? Пусть у нее язык без костей, а в работе все по ней равняются. И мой отец — обыкновенный плотник, а знаешь как его люди уважают! Если б Серега учился, я слова не сказала бы. А веселья ему в городе искать не приходится. Пусть в огородную бригаду идет. И дело хорошее, и отцу помощь нужна.

— Мать не согласится, — безнадежно вздохнул Грикор.

Таилась, таилась и показала себя новая невестка! В дом внесла смуту и будто не замечала ни гневного лица тети Забел, ни сумрачных глаз свекра.

Возвращаясь с огорода, дядя Авет пытался поговорить с Катюшей:

— Теперь, дочка, все учатся. Нам стыдно будет: люди скажут — сироту обидели. — Старик медленно подбирал слова, поглядывая на Катюшу.

Она шла рядом с ним, твердо ступая по земле ногами, обутыми в стоптанные тапочки. Лицо у нее обветрилось, маленький нос лупился, а голубые глаза смотрели спокойно.

— Его годы не ушли. В разум войдет и захочет учиться — кто ему помешает? А сейчас у него одни мечты — товарищи да гулянии. И не трудом хочет чего-нибудь добиться, а словчить. Это к добру не приведет. Я такие примеры знаю.

Дядя Авет вздыхал, будто не он был хозяином дома. Старику стоило только хлопнуть по столу ладонью, и все бы стало как он хотел. А он не делал этого.

Тетя Забел совсем забросила хозяйство. Кое-как сварив обед, она усаживалась на тахту и, раскачиваясь, причитала, будто пела:

— Кто тебе позавидовал, горькое мое дитя? Кто встал поперек твоей доли?

Катюше казалось, что любое недовольство между людьми можно исправить откровенным, чистосердечным разговором.

— Полно вам сердце надрывать, — сказала она свекрови. — Можно подумать — и в самом деле горе какое…

— Горе, — не глядя на нее, продолжала раскачиваться свекровь. — Разве одно у меня горе? Какое вспомнить? О каком сказать? Ребенок у отца смело требует: «Купи мне ботинки, купи рубашку, дай денег…» Отец — сладкое слово. Когда нет отца — у кого спросит? Кому скажет? Все желания в душе хоронит. Молчит. Терпит.

Катюша попыталась вспомнить, как одет Сероб. «Мне бы надо спросить, есть ли у Сереги костюм», — подумала она.

Тетя Забел все причитала:

— Пусть туча над моей головой разразится! Радовалась я — тихий человек вошел в мой дом. Правду люди говорят: не бойся той собаки, которая лает, — бойся той, которая молчит…

— Это вы меня с собакой сравниваете? — спросила Катюша. Она не ожидала, что голос у нее прервется слезами. Обида поднималась из сердца и подступала к горлу.

Тетя Забел не нашла нужным отвечать на вопрос. Никто не смеет распоряжаться в ее доме, пока она жива! Все будет только так, как захочет тетя Забел. Пусть черный ветер унесет тех, кто ей противится…

— Уже и ветер… — сказала Катюша. — Я и сама могу уйти.

Она посмотрела вокруг — хоть бы в ком-нибудь отыскать поддержку. Из соседней комнаты испуганно выглянула Кнарик. Встретив взгляд Катюши, она потупилась и стала греметь какими-то кастрюлями. Прислонившись к дверному косяку, стоял Сероб. Этот не опустил глаз, он, как всегда, смотрел на Катюшу ласково улыбаясь.

Грикор еще не возвращался с работы. Но Катюша и не ждала его. Она знала, что сейчас в его душе не все открыто для жены. «Катя, — просил ее Грикор в эти дни, — не делай так, чтоб я был как пшеничное зернышко между двумя жерновами. Я тебя не хочу обидеть и мать не могу обидеть».

…Катюша шла той дорожкой, которой каждый день ходила на огороды. Припоминала, что говорила старшая сестра, провожая ее в далекий путь, на новую жизнь: «Смотри, Катеринка, всякое будет — и хорошее, и плохое. Духом только не падай!» Тогда Катюше казалось, что плохого ничего не будет. Ей хотелось жить со всеми дружно, согласно. «Что мне со свекровью делить? Я ей во всем уступлю», — думала она. А вот так пришлось, что и нельзя уступить. Легче всего было бы сказать сейчас: «Да делайте что хотите! Пусть он едет, не едет, мне-то что!» А вот не могла она этого сказать.

«А то бросить все и уехать», — думала Катюша. Она оглянулась на село с его плоскими кровлями, на темнеющие в вечернем сумраке спокойные горы. Как рвался сюда Гриша, как он ей рассказывал про эти поля, про ущелья, в которых текут холодные родники, про свой дом! И Катюша привыкла думать, что на этой земле навсегда будет ее дом и дом ее будущих детей. Ее уже здесь ничто не удивляло. Она поняла, что печь, вырытая в земле, требует мало топлива и долго сохраняет тепло, что на плоских крышах хорошо днем сушить зерно и спать в тихие летние ночи. Оценила тонкий хлеб «лаваш», который чуть окропишь водой — и он снова свежий, тогда как буханка в здешнем сухом воздухе на другой день превращается в сухарь.

Отделиться от стариков? Нехорошо будет. Люди спросят — в чем причина, что сын ушел от родных? Скажут — невестка не захотела учить племянника. Кому объяснишь? Да и жалко стариков, особенно дядю Авета. Нельзя отделиться!

Катюше уже не хотелось плакать. Она не думала о нанесенной ей обиде. Но — может быть, впервые в жизни — Катюша не знала, как поступить, что сделать. Она села прямо на землю, в душистые степные травы, и тогда заметила, что в нескольких шагах от нее стоит Сероб. Он наклонил голову и сказал обеспокоенно, заглядывая ей в лицо:

— Катюш, курнос, ты зачем сюда пришла? Ты плачешь?

Катюша с досадой мотнула головой.

— Как же, дождешься… буду я из-за тебя плакать!

Сероб улыбнулся, сел на траву, обхватил колени и заговорил спокойно и снисходительно:

— Ты не уходи из дому. Старухи всегда так… Я уеду, она не станет больше тебя ругать. Я ей скажу.

— Много на себя берешь, — отрезала Катюша сурово. — Ступай домой. Нечего за мной следом ходить.

Сероб легко поднялся с земли.

— А все-таки сознайся — баранов тебе жалко? — спросил он с вызовом.

— Тебя, дурня, мне жалко! — ответила Катюша.

Она еще посидела одна на согретой солнцем земле, повертела в руках сухую травинку. Надо было возвращаться домой.

Грикор встретил ее у входа в деревню. Он бежал ей навстречу — большой, в пыльных сапогах и рабочей рубахе.

— Катя, Катя… — говорил он, комкая ее руки в своих ладонях и нагибаясь, чтоб посмотреть ей в глаза.

— Ну, чего ты, чего? — спрашивала, смеясь сквозь слезы, Катюша.

Грикор рассказывал, как он пришел домой и испугался, что ее нет. Спросил у Кнарик: «Где Катя?» А Кнарик ответила, что мать выгнала ее из дому и Катя ушла в чем была в степь. Потом прибежал Сероб и сказал, что Катя сидит на земле и не хочет идти домой.

А Катюша слушала сбивчивые слова мужа и тихо смеялась.

— Куда я от своего дома денусь? И все это Кнарка выдумывает. Выгнала! Ну, пошумела немного… Мало ли как мать детей поругает, потом и забудет…

— Это ты верно говоришь, ах, как верно! — Обрадованный Грикор благодарно сжимал ей руки. — Но, знаешь, Катя, я тоже решил… Я все скажу, как думаю… все!

Но когда они вошли в дом, там уже был хозяин, который сказал свое слово…

— Чтоб я ни звука, ни полслова больше об этом не слышал! — стоя посреди комнаты, грозно кричал дядя Авет. — И хватит тебе причитать — я еще не умер! — цыкнул он на жену.

Потом старик повел вокруг темными глазами, задержался взглядом на Катюше и продолжал медленно, как приказ:

— Долго я баловству этому потворствовал. Теперь скажу: мне бездельников в доме не надо! Где этот мальчишка? — Он будто не видел Сероба, который стоял тут же в комнате. — Завтра утром пусть пораньше встанет, со мной на работу пойдет. Я кончил!

Но он еще не кончил, потому что повернулся к жене и сказал уже не гневно, а по-стариковски ворчливо:

— Позор мужчинам этого дома, как они своих жен распустили! Будет сегодня чай или нет?

Тетя Забел встала с места. Горе горем, а законное требование главы семьи надо было уважить. За старухой хотел выскользнуть и Сероб, но дед его окликнул:

— Хватит за бабушкину юбку держаться! Сядь за стол, как мужчина с мужчинами.

А Катюша тихонько присела во дворе на приступочке. Отсюда была видна ровная улица из сереньких, обмазанных глиной домов. «К весне в палисаднике цветов насажу, стены выбелю — всем понравится, в пример возьмут», — думала она. О серьезном думать не хотелось.

Из дома вышла Кнарик. Ей было стыдно, что она не вступилась за Катюшу и позволила невестке уйти. Кнарик не знала, как начать разговор. Катюша спросила первая:

— Что там наши делают?

Кнарик оживилась.

— Вино пьют. Дядя Авет сам Серобу налил. «Ты, говорит, теперь моя правая рука, опора моя…» — Кнарик вздохнула и на секунду примолкла. — Катя, — вдруг жалобно сказала она, — а платье ты мне сошьешь?

— Платье я тебе сошью, раз обещала. А родным человеком тебя считать не буду, пока ты свой характер не переменишь…

Катюша вернулась в дом и заглянула в большую комнату. Мужчины все еще сидели за столом. Дядя Авет рассказывал что-то забавное. Грикор, слушая отца, громко смеялся, разводил руками, качал головой.

Сероб растерянно улыбался — немного жалкий, словно общипанный…

— Иди, невестка, садись чай пить, — крикнул дядя Авет.

— Я сию минутку, — сказала Катюша.

Она забежала в свою комнату и тотчас вышла оттуда, сжимая в руке пачечку денег. Тетя Забел по-прежнему сидела на тахте, поджав ноги и ни на кого не глядя. Катюша положила деньги перед свекровью.

— Нам сегодня зарплату выдавали, — сказала она, — у вас они целее будут.

Старуха не шевельнулась.

Грикор смотрел на жену и тихонько ей подмигивал, улыбаясь всем лицом. Сероб покосился на Катюшу и потупился.

Катюша налила себе чаю в большую красную чашку.

— Передай-ка мне сахарку, Сереженька, — попросила она и с хрустом откусила кусочек.

Дядя Авет продолжал свой бесконечный рассказ:

— И вот я ему говорю: «Я дыню в бутылке вырастил, а ты простой огурец на грядке не сумел»…

Грикор восхищенно хохотал.

Катюша посмотрела на свекровь. Лицо старухи по-прежнему было суровым, но денег на тахте перед ней уже не было.

Тогда и Катюша рассмеялась весело и громко.

Белый гриб

Приехали мы рано утром. Нас предупредили, что на станции поезд стоит всего две минуты. Катя очень волновалась — успеем ли мы выгрузиться. Но оказалось, что две минуты — это совсем не так мало. Корзина, чемодан, узел с постелью и набитые авоськи лежали кучкой на платформе маленькой станции, мы стояли рядом и ждали, когда наконец уйдет уже ненужный нам поезд. А он только шипел и отфыркивался, будто набираясь сил для новой дороги.

Когда отстукал колесами последний вагон, нам открылись поля, зубчатая темная полоса леса, стало слышно, как чирикают птицы.

— Самое поселение — это километров десять отсюда, — сказал нам старик сторож, — туда вам с вещами на машине надо.

— А бывают здесь машины?

— Бывать бывают. Только сейчас нет.

Я опечалилась. Глядя на меня, загрустила Катя. Сторож походил вокруг нас и опросил:

— А вы кто будете — отдыхающие или жители?

Когда он узнал, что я врач и еду на работу, то сразу оживился. Перенес наши вещи за станционный домик, ближе к проезжей дороге, попенял на меня за то, что я не дала телеграмму в колхоз или сельсовет, и пообещал:

— На машину я вас усажу. Тут сейчас Борис Палыч на тракторе поедет. Отвезет.

Присев на чемодан, он засучил широкую парусиновую штанину и показал мне ногу с сетью набухших синих вен.

— С утра ничего, а к вечеру ноет. И вроде бы опухает. Помощь какую-нибудь дашь?

Я велела ему прийти в амбулаторию или ко мне домой.

— Да ведь дома-то у тебя пока нет, — сказал дед, — не готов еще твой дом-то. Квартировать пока придется.

Это печальное известие подтвердил и Борис Палыч, подъехавший к нам на тракторе, к которому была прицеплена тележка-вагонетка. У него оказалось измазанное мазутом лицо, выгоревшие на солнце волосы и голубые глаза. Он быстро уложил в тележку наши вещи, устроил мне удобное сиденье. Двигался и работал Борис Палыч ловко и складно, а говорил неохотно и запинаясь.

Выяснилось, что старый врач, который ушел на пенсию, жил в своем собственном доме, а для нового доктора собирались при амбулатории пристроить комнату, но пока только завезли кирпич.

— Мама, где же мы будет жить? — забеспокоилась Катя.

— Да устроитесь где-нибудь, устроитесь, — успокаивал нас сторож.

Трактор так громыхал, что разговаривать было невозможно. Один раз Борис Палыч остановился возле палатки. Тут спал сменный тракторист. Борис Палыч разбудил его, передал какие-то свертки и о чем-то поговорил. А мы с Катей, прогуливаясь у речки, решали вопрос — должны ли мы предложить трактористу денег за то, что он довезет нас до села.

Дело в том, что в дороге с нами произошла конфузная история. На одном полустанке в наш вагон сел старик. Он вез корзину клубники, отсыпал ягод в лукошко и все угощал Катю: «Возьми, девочка, возьми». Катя от угощения не отказывалась. А потом старик собрался выходить и заявил: «Рассчитаться бы теперь надо, дамочка, за ягоды». Это нас очень огорчило и мы решили извлечь уроки…

Перед тем как ехать дальше, Борис Палыч пошел с Катей на речку умываться. Минут через десять ко мне мчалась по жнивью Катя вперегонки с длинноногим юношей. Он легко обогнал мою дочку, но у межи великодушно поотстал, и ко мне они подбежали, уже взявшись за руки.

Катя видела гнездо с птенцами, Боря показал ей в реке стайку головлей и обещал сделать удочку и подарить ручного ежа.

Так произошло превращение Бориса Палыча в Борю.

— Вы сами здешний? — спросила я.

— Да. Но у нас дом маленький, сельский. Я вас в другом месте устрою. Вам понравится.

Катя потребовала:

— Мама, я тебе что-то скажу на ухо…

И со всей силой убежденности громко зашептала:

— Ни в коем случае… Понимаешь? Про деньга — ни в коем случае!

Село лежало на пригорке. Меня огорчило, что в нем мало зелени. Только у амбулатории, на которую мне указал Борис, росли кусты сирени.

Мы остановились еще раз — возле библиотеки. На крыльцо встречать нас выбежала девушка. Тракторист снял с тележки несколько связок книг и передал ей.

— Боря, — сказала девушка, — в субботу у нас обсуждение будет: «Герои наших дней», — по прочитанным книгам. Придешь?

— Ну, время нашли. У меня уборка.

— Но ведь в субботу, Боря…

— А для нас все дни теперь одинаковые. «Пока не уберем — сидим за рулем». Мы на своем стане такой плакат повесили.

Девушка засмеялась.

— А сейчас ты куда едешь?

— Да вот доктора надо на квартиру устроить.

— Ой, значит вы доктор?

Девушка сбежала с крыльца, протянула мне руку:

— Наташа.

— Я думаю — им у Вострецовых будет хорошо, — сказал Борис.

— Можно и поближе. У Самойловых есть комната.

— У Самойловых дети. А у Зои Глебовны тихо, культурно…

— Вы знаете, у нас ближе к лесу дачные участки, — объяснила мне Наташа, — там воздух лучше и прохладнее. Только от амбулатории далеко.

— Чего там далеко, километра не будет, — возмутился Борис.

Я сказала, что ходить люблю и расстояние меня не смущает, тем более — это жилище временное.

Наташа кивнула.

— Я ведь тоже в этом поселке живу, соседи будем…

Дача Зои Глебовны оказалась двухкомнатной деревянной избушкой посреди отгороженного участка леса. Перед домом росли кусты одичавших роз и были разбиты грядки с овощами.

У калитки стояла девушка в широком розовом платье с тугой коронкой рыжеватых волос. Она приветливо оглядела нас большими ясными глазами.

— Комнату? Это надо опросить у мамы. — И крикнула: — Мамочка, выйди, пожалуйста, на минутку.

Из дома вышла пожилая женщина.

— Комнату? Не знаю, право… Как договориться, и вообще… Не знаю… Лизочка, ты как думаешь?

— Вы же сами меня просили насчет жильцов! — удивился Боря.

— Видите ли, — перебила его девушка, — мы вообще комнаты не сдаем. Но я часто уезжаю в город, мама остается одна, так вот — чтоб ей не было скучно… Вам комнату только на лето?

Узнав, что я буду работать в амбулатории, Лиза на минуту задумалась, а потом опять широко улыбнулась:

— Это хорошо. У мамы слабое сердце, и мне будет спокойнее.

Комнатка была маленькая, но нам понравилась. Насчет платы Лиза рассудила так:

— Конечно, если бы вы только на лето — другое дело. Но вы будете жить постоянно, потому что ведь квартиру при амбулатории вам не скоро выстроят. И потому мама возьмет дешевле.

Мы уже втащили вещи и располагались в новом жилище, а Борис все топтался у трактора. Лиза на прощанье подала ему руку:

— Завтра я еду в город, а вернусь в субботу. Если придешь — буду рада.

Борис нахмурился.

— В субботу обсуждение в библиотеке, — неуверенно сказал он.

— Ну, если обсуждение в библиотеке интересное, то не приходи. Я, бедная, поскучаю в одиночестве…

— Мама, она похожа на девушку не нашего времени, — определила Катя. — Я даже думаю, что она тургеневская девушка. А ты как думаешь?

Председатель колхоза Иван Алексеевич попросил, чтобы я принимала в амбулатории не только утром, но и по вечерам.

— Уборка, — пояснил он, — днем никак людям не освободиться.

Я ответила сухо:

— До осени. А зимой из дачного поселка вечерами ходить не стану.

Иван Алексеевич присел на белый табурет, достал пачку папирос, потом взглянул на столик, где я разбирала пузырьки с лекарствами, и сунул папиросы обратно в карман.

— Вот вы, доктор, на нас, конечно, в обиде. А между прочим, сами кругом виноваты.

Я ответила ему, что не первый год работаю на селе и вправе была ждать большего внимания от руководителей колхоза. А если кто виноват, то уж не я.

— Нет, — возразил Иван Алексеевич, — поступки ваши не показывают, что вы опытный человек. Приехали тишком, устроились молчком. И понимаете про себя, что вы лучше всех. А по-моему, человек должен откровенно требовать, что ему положено. Тогда и спросить с него легко. А то я вроде с поклоном к вам иду.

Я пробурчала, что ошибку никогда не поздно исправить. Но Иван Алексеевич вздохнул:

— Если б в свое время известие получить, тогда положение безвыходное. А сейчас — неужто не подождете? Вы ведь у наших владетелей устроились?

— Владетелей?

— А как их иначе назвать? Ну, дачники, владетели…

Он поднялся.

— Девочку вашу на жнитве видел. Там библиотекарша ребят подговорила колоски собирать. Девчушка шустрая. Только на вас не похожа. Чернявая.

— Отец такой был.

Больше Иван Алексеевич ни о чем не спросил. Уходя, пообещал:

— Будет вам к осени помещение под квартиру.

Жизнь наладилась. Мы стали брать в колхозе молоко и овощи, получили воз дров, которые особенно обрадовали нашу хозяйку. Печку мы стали теперь топить сообща, вместе готовили обед, и Зоя Глебовна поверяла мне семейные секреты.

— Моя дочь, как это теперь говорят, дружит. Он сотрудник научного института. Глубоко порядочный молодой человек, с хорошим будущим. Очень тяготеет к этой дружбе, понимаете ли…

Я понимала. Лиза была очень привлекательной девушкой. Она все умела — шила себе платья, вязала, вышивала. Сама обрабатывала дачный участок и каждые три дня увозила в город то корзину клубники или малины, то чемодан огурчиков.

Зоя Глебовна каждый раз пыталась мне объяснять:

— В городе у нас родственники… Так вот угостить и вообще…

Лиза быстрее всех переплывала речку и лучше всех ездила на велосипеде. Она первая примчалась в амбулаторию, когда в поселке заболел ребенок.

Я уже закончила прием и мыла руки. В открытую дверь была видна дорога. Сперва я подумала, что едет Наташа, — велосипед был ее, новенький, гоночный, украшенный у руля алым бантом.

Со дня покупки этого велосипеда, собственно, и началось наше настоящее знакомство с библиотекаршей.

Мы с Катей покупали сковороду. Но пока я обдумывала, какая лучше — чугунная или алюминиевая, — Катя исчезла. Я нашла ее в другом конце магазина, где вокруг велосипедов толпились покупатели и болельщики. Наш приятель Боря сосредоточенно осматривал каждую машину, а Катя, присев на корточки, с деловым видом ощупывала колеса, трогала спицы и давала какие-то советы. Увести ее оказалось невозможным. Я долго ждала, прижимая к груди чугунную сковороду. Рядом со мной стояла библиотекарша Наташа. Только она да я не принимали участия в выборе велосипеда. Я сказала:

«Ведь они все одинаковые, их выпускают по стандарту».

«И все-таки есть разница, — возразила Наташа, — это уж проверено. Но Боря выберет. Он понимает».

«Он понимает, — подтвердил продавец. — Трактористы, они понимают!»

«Что они, сообща его покупают, что ли?»

«Это для меня, — сказала Наташа и почему-то покраснела. — Это я покупаю, — поправилась она».

Наконец Борис подкатил к нам блестящую послушную машину:

«Вот эта».

Наташа торопливо раскрыла маленький чемоданчик и вытащила пачку денег, сложенных по сотням.

«Их, поди, и считать не надо, все считаны-пересчитаны, — заметил продавец, тем не менее быстро перебирая бумажки. — Верно, целый год копила?»

Наташа смущенно кивнула. Она была очень счастлива своей покупкой.

И теперь я действительно не ошиблась — велосипед был Наташи, но ехала на нем Лиза. Еще издали она закричала мне:

— Скорей, скорей в поселок… Там с ребенком плохо!

— С каким ребенком?

Лиза мало что знала. Они сидели у Наташи, как вдруг с соседней дачи с криком прибежала женщина. Оказывается, она приехала на дачу утром, а к вечеру ее годовалый ребенок стал задыхаться. Здесь у нее ни знакомых, ни родных. Услышала голоса — прибежала за помощью.

— Мы сразу по велосипедам — и За вами… Ну, и кто первый? — Это было сказано уже не мне, а подъехавшему Борису.

Я схватила шприц, лекарства и побежала в поселок. Навстречу мчалась раскрасневшаяся, запыхавшаяся Катя.

— Мы чай пили… А женщина кричит: «Помогите, помогите!» Все побежали прямо по клумбе… Клавдия Андреевна выскочила и на меня набросилась: «Ходите тут табуном, цветы топчете, безобразие». А разве я виновата, мама? И что важнее — цветы или ребенок? Как ты думаешь?

— Глупый вопрос!

— А Наташа ногу разбила, мама. Руль ка-ак вильнет — и об ствол! Из коленки кровь ка-ак потечет!.. А колесо сломалось… Что теперь будет?

— Ох, Катерина, отстань, не до тебя!

Я боялась инфекционного заболевания. Но у мальчика оказался приступ астмы, вызванный запахами сосны и сена. Молоденькая мать совсем потеряла голову. Я посоветовала ей поскорее увезти ребенка обратно в город.

На лесной дорожке меня ждала Наташа. Она тащила за собой старенький Лизин велосипед. Он был сильно покалечен. Переднее колесо растопырило во все стороны поломанные спицы.

— Что с мальчиком? — спросила Наташа. — Может, надо чем-нибудь помочь?

— Ничего не надо. Лучше скажи — почему ты поехала на чужом велосипеде?

— Кто там стал разбирать! Торопились. Мой Лиза взяла. А я вот об дерево. У вас йод с собой есть?

Обе коленки у нее были ободраны до крови. Я выразила опасение насчет столбняка.

— Тю, обращать внимание! — покривилась Наташа. — Затянет, как на собаке.

Она залила колени йодом и дула на них, морщась от боли.

Колени и локти у Наташи острые, темные от загара. Каштановые волосы на концах порыжели и посеклись. Рот и нос еще не потеряли детской неопределенности очертаний. Трудно было поверить, что она уже кончила техникум и живет самостоятельной трудовой жизнью.

Боря и Лиза сидели на ступеньках нашего дома. Я ничего не успела им рассказать о больном мальчике, потому что Зоя Глебовна вынырнула из своей комнаты и прежде всего увидела поверженный Лизин велосипед.

— Как же так? — скорбно воскликнула она. — Что же это такое?

Мы все замолчали.

— Это я, — объяснила Наташа. — У него руль ни к черту не годится. Вихляет.

— Ну, я прямо не знаю, как это он не годится… Лизочка сколько ездила, ездила — и все годилось. Что же, теперь новый придется или как?

У Кати заблестели глаза.

— Новый, — вожделенно прошептала она.

Но Лиза ответила спокойно и рассудительно:

— Мамочка, не забудь, что у тебя нет зимнего пальто.

И добавила весело:

— А пока, раз уж так случилось, мы с Наташей будем вместе пользоваться ее велосипедом. Ведь это справедливо?

— Конечно, — подтвердила Наташа.

Борис, сидя на корточках, осматривал поврежденное колесо и посвистывал сквозь стиснутые зубы. Прямые светлые волосы падали ему на лицо. Наташа сняла вышитую золотом тюбетейку и неловко надела ее на Бориса. Растопыренной пятерней он убрал волосы под тюбетейку и сказал:

— Машина доисторического времени. Типа трактора «Фордзон».

— Странно, — обиделась Зоя Глебовна. — Лизочка десять лет ездила, все ничего — и вдруг… Как-то неожиданно…

— Перетащим его к нам, да, Боря? — предложила Наташа. — У нас в сарае будем чинить.

Борис нерешительно огляделся.

— И у нас есть сарай, — весело сказала Лиза.

На следующий день Боря явился к вечеру чинить велосипед. Катя все порывалась помогать ему, но я решила увести ее подальше.

— А куда мы пойдем, мама?

— Пойдем к Наташе.

— А она, наверное, уже вещи в город повезла.

— Какие вещи?

— Большого ребеночка. Чемодан, узел и авоську.

— Ой, Катерина, ты что-то путаешь!

— Нет, правда, — подтвердила Лизочка. — Эта женщина, как только вы ушли, побежала с ребенком на станцию. Хорошо хоть адрес догадалась оставить. Наташа спрашивала, не поеду ли я с ней вечером в город. Но мы с мамой решили, что нам удобнее утром.

— И она одна потащила все вещи?

Подняв брови, Лиза выжидательно смотрела на меня. Разве от нее еще что-нибудь требовалось?

Мы с Катей пошли к Наташиному дому. У калитки нам повстречались Клавдия Андреевна и наша Зоя Глебовна.

— Шестичасовым уехала, — сообщила Клавдия Андреевна. — Нагрузилась чужими авоськами, узлами. Все эти вещи целый день валялись у меня на веранде. И добро бы родственница была или хоть знакомая. Чужой человек!

Клавдия Андреевна сердилась. Зоя Глебовна ей поддакивала: «Ах, да, да, ах…»

— Думала, пущу на квартиру одинокую девушку — пусть живет, — продолжала Клавдия Андреевна. — И славная она, не могу пожаловаться. Но скажите, — она обратилась ко мне, — у вас, например, есть потребность хохотать во все горло?

Я пробормотала что-то невнятное.

— Удивляюсь, — Клавдия Андреевна пожала плечами. — Я тоже веселый, живой человек, но не представляю себе, чтоб мне захотелось хохотать в голосили топать ногами, как солдат. В девушке должна быть сдержанность. Вот возьмите Лизочку. Совсем другое!

— Согласна, — заторопилась Зоя Глебовна, — я с вами вполне согласна!

А я была не согласна:

— В восемнадцать лет хохотать и топать естественно.

— Ах, вы такого мнения…

Клавдия Андреевна почему-то смотрела на Катю, которая висела на моей руке, горячая и тяжелая, как утюг. Катя хотела спать, и я еле дотащила ее до дома.

Мы уже легли, когда Зоя Глебовна постучала в дверь.

— Вы не спите? Тут завтра придет один человек, его зовут Иван Петрович… Знаете, у меня просьба, он насчет покоса. Так вот, пусть косит на основании условий прошлого года. Вы ему так и передайте. Он в курсе дела. А то мы завтра уедем… Так что, пожалуйста…

Весь день шел дождь. Катя в плаще с капюшоном бегала в сад смотреть — не прояснилось ли?

Она утверждала, что если где-нибудь откроется кусочек голубого неба, то дождь уже не страшен. Но голубой просвет не появлялся, молодые елки стояли, опустив мохнатые лапы, дождь заполнил всю нашу посуду, выставленную для сбора воды.

Только в обед, когда я прибежала из амбулатории, вдруг туча разорвалась на множество кусков, бешено зачирикали воробьи и роза-ругоза, выросшая у нашего балкона, раскрыла свои лиловатые душистые цветы.

Тут скрипнула калитка и пришел человек в высоких сапогах — насчет покоса.

Он осмотрел участок, а мы с Катей шли за ним, всячески обращая его внимание на места, где трава была особенно густой и высокой. Промокли мы до пояса, но зато в самом отдаленном углу участка, у белых стволов берез, нашли целый хоровод молодых, тугих, как пробки, грибов. Каждую находку Катя отмечала радостным воплем. Наш спутник на грибы не обратил никакого внимания, обследовал все закоулки, вернулся к крыльцу и закурил. Я передала ему слова Зои Глебовны: условия — как в прошлом году. Иван Петрович презрительно хмыкнул:

— Не то что сто, а, к примеру, и рубля не дам. Окосить — это я могу. Скошу. За свои труды сено возьму. Вот так.

И ушел.

Вместе с ним ушла хорошая погода. Облака снова соединились и превратились в тучу. Напрасно Катя ходила по дорожке, задрав голову. К вечеру опять заморосил дождь.

Я зажарила наши подберезовики и позвала Катю ужинать. Вдруг на крыльце кто-то зашаркал ногами.

— Можно? — громко спросила Наташа. — Шла с работы, думаю — загляну-ка.

Вот уж мы ей обрадовались!

Она рассказала, как вчера доставила чемодан и узел по городскому адресу. А там ее встретила бабушка, стала проверять вещи и все время строго спрашивала: «А где голубая кастрюлька?», «А новой кружечки что-то не видать!»

— Так мне было неловко, — вспоминая, ежилась Наташа.

Но скоро пришла мать ребенка, и от нее Наташа узнала, что в городе мальчику сразу стало лучше. Женщина просила передать горячую благодарность мне, Лизе и Боре…

Наташа посмотрела в окно, в сторону сарая.

— Боря к нам не приходил, — сообщила Катя, — к нему сегодня товарищ приехал.

Я удивилась:

— Откуда ты знаешь? Ведь целый день дома сидела!

— Хи-хикс! — воскликнула Катя. — Они со станции шли, когда я погоду проверяла. Его зовут Толя. Домой в отпуск приехал. На заводе работает. Потрясняк парень!

— Ты с ними беседовала, что ли?

— Ага, я у калитки стояла. Боря меня познакомил, и мы разговаривали. Крупноблочно!

— Катька, что за слова?

— Мама, ты не понимаешь — это сейчас самые модные слова.

— Чтобы я их больше не слышала! Садись ужинать.

Когда я нарезала грибы, их было много, а ужарились — осталось всего на донышке. Может быть, потому они показались нам особенно вкусными. Наташа сказала:

— Я шла к вам — у самой дорожки лисички растут.

Если у самой дороги, то сколько же их в лесу! Так родилась идея в первое же воскресенье компанией отправиться в лес за грибами.

— И Борю возьмем, и Толю, — радовалась Катя.

— Давай сейчас пойдем предупредим их, — предложила Наташа, — пусть Боря отгульный день возьмет.

— Да! Да!

— Ну куда вы пойдете в дождь, на ночь глядя!

— Ничего, мы в плащах, мы недолго.

У порога Наташа спросила меня:

— Вы не скажете, где мой велосипед?

Велосипед Лиза заперла в сарае и уехала, не оставив ключа. Катя предложила залезть в сарай через окно, но Наташа махнула рукой:

— Ладно, не к спеху…

— Безнадега! — грустно вздохнула Катя.

Я ничего не могла поделать с этим тарабарским жаргоном. Со дня приезда Толи все заговорили на непонятном, нелепом языке. Только одна Лизочка продолжала изъясняться по-человечески.

Мы теперь уже надолго, — пояснила Зоя Глебовна, когда вернулась из города. — Понимаете, Лизочкиному другу надо усиленно готовиться к диссертации. Так вот, чтоб не отвлекать и вообще…

По вечерам наш маленький дом стал местом сборов всей компании, так как Клавдия Андреевна запретила Наташе приглашать к себе гостей. Она как-то появилась на пороге в самый разгар горячих споров и заявила, что от шума даже животное — кот Пышка — забилось под кровать и что она больше не в силах выносить нашествие молодежи.

— Толя сказал: «Н-да, обстановочка — как в Африке. Придется отсеяться». Наташа заплакала.

Катя возмущалась: «Мама, она не имеет права, ведь она не имеет права! Наташа ей платит за комнату». А потом мстительно и злорадно добавляла: «Ничего, еще почувствует, еще узнает!»

Но теперь ребята собирались реже. Борис работал на дальних участках и приезжал домой раза два в неделю. А Толя приурочил свой отпуск к уборке. Его включили в ремонтную бригаду, и он порой лихо проносился мимо моей амбулатории на потрепанном «газике» Ивана Алексеевича.

Зоя Глебовна не одобряла:

— Каждый человек имеет право на отдых. Ведь надо набраться сил для дальнейшего…

— А я чего-то не понимаю, как это долго отдыхать, — искренне недоумевал Толя. — Я вот сколько бы за день ни наломался, лягу, высплюсь — и пожалуйста, снова здорово! А целый месяц отдыхать — с тоски помрешь.

Он и правда отдыхать не умел. Приходя к нам, тотчас хватался за инструменты и начинал копаться в разбитом Лизином велосипеде. Вдвоем с Борисом они в конце концов починили его и объявили, что машина стала «не хуже примуса». Но Лиза сделала недовольную гримасу и по-прежнему ездила в булочную и в мясной ларек на новом Наташином.

Я с удовольствием смотрела, как уверенно Борис и Толя большими замасленными руками перебирают мелкие штифтики, ролики, гаечки и… кто их знает, как они там еще называются, и сердилась, когда в минуты удачи кто-нибудь из них вдруг радостно вопил: «Люксус бромоза!»

За эти бессмысленные, полные восторга слова, высказанные по поводу подрумяненных блинчиков, Катя получила от меня подзатыльник.

Мальчики уходили от нас к полуночи, а Наташу мы оставляли у себя ночевать — назло Клавдии Андреевне.

Но Клавдии Андреевне это было нипочем. Она нисколько не считала себя виноватой и даже не думала, что обидела Наташу. Она пришла к нам как ни в чем не бывало.

Был субботний вечер. Мы с Зоей Глебовной сидели на терраске и я, вероятно, в десятый раз передавала ей разговор с косарем. Зоя Глебовна задумчиво смотрела на меня и спрашивала:

— А восемьдесят не заплатит?

— Ничего, совсем ничего не хочет платить.

— Странно… А пятьдесят?

У розового куста обсуждался план похода в лес. Наконец-то у всех ребят выкроилось свободное воскресенье. Толя рассказывал:

— Я вчера старика встретил, полную корзину подосиновых тащил. Грибы — один к одному, здоровые, как поленья.

— Ой! Ой! — визжала Катя.

— Только чур — рано встать.

— Меня окликнете, когда будете мимо идти, — предупредила Наташа, — и негромко, а то хозяйка разозлится.

Одна Лиза не принимала участия в разговоре. Она перебирала в шкатулке нитки и что-то задумчиво про себя напевала.

Когда мы уже обо всем договорились, Лиза неожиданно спросила у матери:

— Как ты думаешь, Самойловы не довезут меня завтра до станции на своей машине?

— Какая станция? — закричали все. — Мы ведь завтра в лес!

Лиза пожала плечами. Она в лес не собирается. У нее совсем другие планы.

— Какие плавны! — истошно завопила Катя. — Ну, какие еще могут быть планы, когда все уже решили… Мама, скажи!

Я сказала:

— Замолчи, Катерина.

— Но ведь мы договорились… Сколько дней собираемся… — сумрачно начал Борис.

Его перебил Анатолий:

— Ради этого дня Борька три смены отбабахал, не отходя от руля. Некрасиво так поступать… Теперь все рассыплется…

Лиза усмехнулась:

— Отчего же из-за меня одной все рассыплется? Вон Наташа идет… И доктор… И Катенька…

— Это все не то! — брякнул Толя.

Наташа деланно громко засмеялась.

— Спасибо! — поклонилась я.

Толя покраснел и стал что-то лепетать, но в это время у нашей террасы появилась Клавдия Андреевна. Я повела ее в комнату, где Зоя Глебовна тотчас захлопотала, предлагая гостье чай.

— Я к вам по делу, — сообщила гостья, — у меня беда — часы стали.

— Ах, что вы! — воскликнула Зоя Глебовна. — Ваши замечательные часы!

В просторных сенях Клавдии Андреевны стояли старинные часы, заключенные в высокий деревянный футляр. У них был красивый, мелодичный звон.

— Стали, — подтвердила Клавдия Андреевна. — А куда я их повезу? Я и подумала — Боря Пудалов десятилетку кончил, на тракторе работает. Решила — доверюсь.

В соседней комнате явно прислушивались к разговору. Катя крикнула: «Ага, ага!» И сразу затихла.

Вызвали Бориса. Как всегда, разговаривая со старшими, он краснел и подыскивал слова.

— Ну, часы… Это же дело тонкое…

— Нет, дружок, — строго проговорила Клавдия Андреевна, — уж не хочешь потрудиться — прямо скажи. Не ты ли у Ведерниковых сепаратор починил? А уж до моих часов дошло, так и смекалки не хватает?

Боря окончательно смутился и оглянулся, словно призывая подкрепление. Подкрепление пришло в лице Толи.

— Че-че, часы? — спросил он. — Толково! И не более как. Надуемся и освоим!

На этот раз глупые слова меня почему-то не рассердили. Курносое, сероглазое лицо Толи было озарено живым интересам. Я поняла, что ему доставит огромное удовольствие возможность покопаться во внутренностях редких часов. Но это же поняла и Клавдия Андреевна.

— Я человек рискованный, но до каких-то границ, — заявила она. — Разбирать часы я, может быть, и не позволю. Осмотрите механизм, и если уясните неисправность, тогда поговорим.

Натягивая боты, она долго еще доказывала Зое Глебовне, что риск, конечно, благородное дело, но до известной степени. А Лиза сказала после ее ухода:

— Мальчики, не теряйте зря силы. Эти часы вам не починить.

— Че-че? — сощурив глаза, протянул Толя. И, не выдержав, заговорил, торопясь и сбиваясь: — Думаешь, не приходилось? Мы спецзаказ выполняли, так там в числе прочего были хронометры. Знаешь, какой точности инструмент? Уж будьте споки — запищат в наших руках эти часики. Айда, Борька!

Ему не терпелось. Наташа кинулась к вешалке за своим голубым плащом.

— У нас на столе хорошо будет, Толя, да? Стол под самой лампочкой…

Толя втолковывал Борису:

— Если колесо — это пустяки. Вот триб или пружина — это посложнее. Да ну, ладно, чего раньше времени гадать. Поглядим!

— У некоторых людей, видно, совсем нет самолюбия, — ни к кому не обращаясь, сказала Лиза, — а у меня есть. И в тот дом, откуда нас выгнали, я больше не войду.

Наташа испуганно посмотрела на ребят. Но они пропустили мимо ушей это высказывание.

— А я пойду, — ныла Катя, — еще не поздно, мама, еще светло…

Она постоянно лезла в компанию старших. Но на этот раз ее не поддержала даже добрая Наташа. Я сделала страшные глаза. И Катя, ворча про себя: «Вот всегда так, всегда» — надулась и села в угол с книгой.

Воскресное утро пришло ярко-зеленое, омытое росой. Перед самым домом на пеньке вылезло семейство опят. У дорожек из травы выглядывали колонии поганок. Все это означало, что в лесу грибов видимо-невидимо.

— С чего это мы будем сидеть дома? — решили мы с Катей. — Позовем Наташу да отправимся в лес.

Катя захлопотала, разыскивая в сарае корзину, я резала хлеб и готовила бутерброды. А Зоя Глебовна толковала с косарем, который явился с самого утра.

— Это я даже не понимаю, — говорила она, — какие-то у вас необоснованные претензии. Как же в прошлом году… ведь были определенные условия…

— Год на год не приходится, — отвечал Иван Петрович. — Да я скосить не отказываюсь. Вхожу в положение. Только деньги платить — это уж нет!

— Ну, а сколько же все-таки? — допытывалась Зоя Глебовна.

Из чулана с корзинкой в руках вышла Лиза. Она неторопливо поднялась на крыльцо и улыбнулась матери:

— У тебя, кажется, опять молоко убежало.

Зоя Глебовна бросилась на кухню.

— Можете косить, — с той же улыбкой обратилась Лиза к человеку в сапогах. — Давайте мне восемьдесят рублей — и косите. А не то Матвей скосит.

— Это какой же Матвей, зареченский, что ли? — недоверчиво спросил Иван Петрович.

Он еще потоптался у крыльца, попросил спичку прикурить, удостоил вниманием наши сборы.

— Моя баба вчера кошелку насилу дотащила. За реку ходила.

— Белых?

— Сколько-то и белых… Так как же теперь? Косить, что ли?

— Только деньги заранее, — приветливо предупредила Лиза.

— Нет, так не пойдет, — отмахнулся Иван Петрович и ушел. От калитки он решительно вернулся:

— Четвертную, так и быть.

Лиза не удостоила его ответом. Она повернулась ко мне:

— Я тоже пойду с вами по грибы.

Катя запрыгала.

— У вас опять переменились планы? — спросила я.

— Переменились, — светло улыбнулась девушка.

Борис и Толя сидели в комнате, углубленные в переплетения зубчатых колесиков, пружинок, тоненьких рычажков. Перед ними лежали какие-то справочники и том старой энциклопедии. Поджав губы и прищурив глаза, Толя говорил:

— Этот шварцвальдский крюковый ход штука в общем простая…

А Боря бубнил свое:

— Я настаиваю на кодрактуре. Кодрактура шалит.

Наташа сообщила мне громким, проникновенным шепотом:

— Если бы придира позволила разобрать все до винтика, они непременно починили бы!

Лизочка не вошла в дом. Она стояла у цветника, вертела в руке соломенную шляпу и сочувственна слушала сетования Клавдии Андреевны:

— Без этих часов дом точно пустой. Проснулась ночью, лежу, лежу и не могу понять, который час. Не слышу музыкального звона и, можете поверить, тоскую. Уеду сегодня в город.

Лиза кивала головой:

— Да, да, конечно, когда привыкаешь…

Услышав ее голос, Боря насторожился.

— Мы, пожалуй, не станем вам мешать, пойдем без вас, — сказала я, — уж занимайтесь делом.

— Ну кто же в такую погоду сидит в комнате! — донесся Лизин голос.

— Толька, как? — нерешительно опросил Борис.

— Длительный перекур. Компания в сборе, а часики от нас не уйдут.

Мы вышли на дорогу и стали обсуждать маршрут. Борис и Толя знали все грибные места. По их словам, в зареченском лесу белых грибов больше, но зато в Лисий бор ходит меньше народу. Кате почему-то хотелось за реку. Она ссылалась на Ивана Петровича и орала:

— Его баба еле кошелку притащила!

— Значит, нам ничего не осталось, — резонно заметила Лиза.

И мы пошли в Лисий бор…

У железнодорожного шлагбаума стрелочница укоризненно сказала:

— Вас и грибы-то все перепугаются. Разве такой оравой ходят? Разбиться надо.

Лиза протянула свою корзинку Борису:

— Мы с Боречкой в компании.

— А Толя со мной, Толя со мной! — визжала Катя.

Наташа быстрее пошла по зеленой обочине дорожки. Ее непокрытые волосы растрепались и тонкими прядями падали на щеки. Штапельное платье, купленное в магазине готовым, было широко, и Наташа подколола его у талии английской булавкой. Мне почему-то стало жаль ее.

Серебристое овсяное поле тянулось до самого леса. Без усталости можно было идти и идти по дорожке, притоптанной дождем и окаймленной голубыми кружками цикория. Ветер клонил овес в одну сторону — и поле становилось белесо-серым, потом вдруг оборачивалось голубым, и казалось, что в мире, где есть такая свежесть и тишина, не может быть ни горя, ни страданий.

— Кто первым найдет белый гриб, тому исполнение желания!

Эта старая примета вызвала большой интерес.

— Все, все можно пожелать? — допытывалась Катя. — Мама, ну, скажи, по-серьезному!

— Намотать на катушку, — бодро решил Толя.

Перед самым лесом, в овражке, высоко стояли сочные болотные травы. Небольшой, обычно пересыхающий к лету ручеек сейчас от дождя растекся по берегам и только в середине бежал светлой живой ниточкой. Для перехода по грязи и воде были уложены плоские камни.

Наташа первая выбралась на опушку леса. Катя, визжа и цепляясь то за одного, то за другого, чуть не свалила всех нас в тину. Лиза протянула ногу в красной туфельке к первому камню и, качнувшись, отдернула её обратно.

Я знала, что голова у нее не кружится, что ее маленькие ноги достаточно крепки, чтобы перейти по камнем, корягам и даже канату, если б это было ей нужно. Но она стояла перед лужей с такой милой беспомощностью, что Боря, как бы шутя, подхватил ее на руки и, ступая прямо по грязи, перенес на зеленую траву.

Я взглянула на Наташу. Она бросила корзину на землю. Растерянным и горьким было выражение ее полуоткрытого рта. Брови сдвинулись, глаза стали строгими и удивленными.

Когда я окликнула ее, Наташа подхватила корзину, повернулась и убежала в лес. Ее синее платье замелькало далеко среди стволов.

Приподняв шатром опавшую хвою, выглядывали желтые, липкие маслята. Стоило обобрать одно семейство, как впереди снова возвышались бугорки, из которых я вынимала клейкие грибы.

Катя при каждой находке сзывала всех к себе:

— Сюда, сюда, здесь их масса, масса!..

В конце концов ей доставался только тот гриб, возле которого она стояла.

Толя и Боря были завзятые грибники, но каждый собирал добычу по-своему.

— Меня бабушка учила грибы брать, — объяснял Толя.

Он брал их по-хозяйски бережливо, не брезгуя и червивым — «выварятся», — брал и розовые свинушки, и переспелые губчатые подберезовики, и даже презираемые нами сыроежки.

Боря, остроглазый и быстрый, — хвать, хвать! — в минуту обирал целые полянки, аккуратно обрезал каждый грибок и при малейшем намеке на червоточину безжалостно его выбрасывал.

Лизу и Наташу мы потеряли из виду.

Я знала, что в соснах нечего и надеяться найти белый гриб. Надо было перебежать через поляну к дубкам и березам, где в кустах можжевельника среди легкой травки белоуса живут пузатые, тугие и пахучие белые грибы. Но не было сил оторваться от маслят. И пока я колебалась, лес вдруг огласился радостным воплем.

— Сюда, ау-ау, ко мне! — кричал знакомый голос.

Мы все сбежались к Наташе. Она стояла у широкой просеки, уводящей в глубину леса. Увидев нас, она засмеялась громко, в голос, прижимая руки к груди.

— Вот, смотрите, смотрите!

У самой тропки, натянув на шапку сухой лист, стоял благодушный, массивный белый гриб. Возле него, скособочившись, прилепился сынок. Над грибом, точно как бывает на картинках, покачивался синий колокольчик.

— Вот прелесть! — ахнула я.

Золотое правило «нашел белый гриб — гляди рядом» мы вспомнили только тогда, когда в кустах заверещала Катя. Она тоже нашла белый, не такой большой, не такой картинный, но вполне хороший гриб. Подошла Лиза, ее корзина была наполнена крохотными, как пуговицы, маслятами. Видно, она отыскала богатое место. Поверх маслят лежали два молодых подосиновика в алых фесках. Белых у нее не было.

— Что ж ты отстаешь? — сказала она Борису. — Много потерял.

Боря с виноватым видом протянул ей свои грибы, но даже это сейчас не огорчило Наташу. Она торжествующе улыбалась, будто и впрямь верила, что теперь исполнится ее самое горячее желание.

— Привал — и завтракать! — потребовала Катя.

Усевшись на поваленном стволе березы, она тут же заявила, что и ей полагается исполнение желания.

— Нет уж, матушка, — сказала я, раздавая бутерброды, — не надейся. Исполнение желания одной Наташе.

— А какое у тебя желание, Наташа? — спрашивала Катя, облупливая третье яйцо. — Скажи, ну, скажи, Наташенька! — не унималась она.

— Уступила бы ты нам желание, а, Наташа? — предложил Борис. — Мы часы починили бы.

— Не соглашайся, не соглашайся! — завопила Катя. — Еще чего! Часы! Лучше мне уступи, — умильно попросила она.

— А какие у тебя могут быть желания? Десять порций мороженого? Кило конфет? — насмешливо спросила Лиза.

Я вступила в разговор:

— А вы чего пожелали бы, Лиза?

Девушка глубоко вздохнула:

Так много желаний теснится в груди,
Так много стремлений и грез,
Кто знает, что встретит меня впереди —
Дни счастья иль горя и слез?..

— Лизочка, это ты сама сочинила! Я знаю, честное слово, это она сама, — уверяла нас Катя.

— Грезы! — фыркнула Наташа.

Боря лежал на траве, заложив под голову руки.

— Эх, понимать бы всякую машину досконально! Чтоб только взглянуть — и знать, чем она дышит…

— Нет, так я никогда не соглашусь, — возразил Толя. — Мне своим умом дойти интересней. А заранее все знать — это мне неинтересно.

— Чего же ты хочешь, Толя?

— Ну, чего я хочу, это грибу не осилить. Это я сам должен совершить.

Он сказал это очень серьезно, и все притихли.

— Верно, — лениво отозвался Борис. — А грибное желание только на то и годится, чтоб часы починить.

Звонко засмеялась Лиза. Наташа свела брови и строго посмотрела на нее. Встретив этот взгляд, Лиза сказала:

— Боренька, я готова держать с тобой пари на что угодно — ничего у вас не выйдет!

— Боря, не спорь! — закричала Катя.

— А если починим? — задорно спросил Борис.

Лиза с жалостливым презрением пожала плечами.

— Желаю, чтоб починили часы! — торжественно, как заклинание, провозгласила Наташа, потрясая в воздухе красавцем грибом.

Возвращались мы домой, когда тихое солнце уже не грело, а только протягивало уставшие лучи на неподвижное овсяное поле. Мы шли довольные, уложив поверх простых грибов ценные боровики, и встречным казалось, что у нас полные корзины белых. Один Толя наломал березовых веток и укрыл ими свою добычу. За день дорога просохла, и усталые ноги мягко шлепали по пыли.

У полустанка нас опять встретила стрелочница.

— Набрали-таки, — улыбнулась она. — Ух, да какой здоровый да ядреный попался! — Она указала на Наташин белый гриб, который весил не меньше полкило.

— И отдала желание напрасно, — грустно сказала Катя.

Она утомилась и висела у меня на руке. Наташа шла рядом, помахивая большим букетом ромашек и колокольчиков. Остальные обогнали нас и шагали далеко впереди.

— Нет, не напрасно, — ответила Наташа. — И вовсе не напрасно, — пропела она.

— А они вовсе не починят, — так же напевно протянула Катя.

Мне это надоело.

— А ты откуда знаешь?

— А я знаю!

— Чего ты знаешь? Ну, скажи нам.

— А то знаю, что, когда Клавдия Андреевна нас выгнала, Лиза потихоньку штучку из часов вытащила. Маленькую такую штучку. И она мне сказала: «Закинь ее подальше, пусть ведьма злится». И я тут же ее в колодец кинула. Ну, как они теперь починят? — Катька хихикнула.

Мне захотелось ее ударить. Хороший день был испорчен. Я оттолкнула Катю, и она, притихшая, плелась сзади, а мы с Наташей, не разговаривая, пошли быстрее, догнали остальных и задержались только у калитки дома Клавдии Андреевны. Дом стоял темный и тихий. Я вспомнила, что хозяйка уехала в город.

— Наташа, пойдем к нам. Не оставаться же тебе здесь одной.

— Нет, спасибо.

Наташа постояла у калитки и, будто пересилив себя, тряхнула головой и окликнула Бориса.

— Помоги мне в одном деле, — сказала она.

— Сейчас? — удивилась Лиза. — А у нас с ним грибы общие, нам разделиться нужно.

Она взяла Борю за руку и увела его.

Тогда Анатолий, словно что-то поняв, сказал без всяких шуточек, спокойно и негромко:

— Если что надо, давай я помогу.

— Нет, — непримиримо отрезала Наташа.

Мы вернулись к себе. На столе лежала груда грибов, и Лизочка под восторженные возгласы Зои Глебовны делила их на две кучки. У куста сирени стоял косарь и курил папиросу.

— Уже пятьдесят дает, — победно шепнула мне Зоя Глебовна.

В нашей комнате, которая целый день стояла с закрытыми окнами, было душно.

— Мама, что же мне делать… ноги мыть, что ли? — жалобно ныла Катя.

— Что хочешь, — ответила я.

В этот вечер мне казалось, будто я непоправимо упустила что-то очень важное в воспитании своей дочери. Мое безразличие ужаснуло Катю. Она заплакала. А я думала о том, что Наташа осталась одна в пустом доме…

На террасе смеялась Лиза:

— Мама, не отпускай мальчиков. Сейчас жареные грибы будут.

Я вышла в сад.

— Последнее мое слово — шестьдесят, — взывал из-под куста сирени Иван Петрович.

Лиза ему не отвечала.

— Дайте Наташин велосипед, — резко сказала я.

Лиза вскинула удивленные глаза, хотела возразить, но потом молча достала из кармана ключ и отперла сарай.

Я катила велосипед по дороге — такой ровной днем и такой неверной ночью. Было тихо, и только жалобный писк ритмично доносился издали. Чем ближе я подходила к Наташиному дому, тем громче и резче слышен был этот звук. Но только отворив калитку, я поняла, что это скрип колодезного журавля.

Расставив босые ноги, Наташа вычерпывала воду из колодца, поднимала ведро за ведром и выливала в желобок, ведущий к ягоднику и огороду. Намокшее платье потемнело, облепило ее, и Наташа показалась мне тоньше и выше ростом.

Увидев меня, она прекратила работу, только помахала рукой. Я заглянула в колодец. Далеко внизу в черной яме плескалась потревоженная вода.

— Уже до деревянного сруба дошла, — похвасталась Наташа. — Знаете, это даже приятно. Одно усилие, потом ведро само летит вверх.

— А Клавдия Андреевна?

— Она рада будет. Вода уже застоялась. Давно идет разговор, чтоб колодец вычерпать. К завтрему снова натечет.

Больше мы ни о чем не говорили. Скоро ведро стало не погружаться, а ложиться на бок и зачерпывать густую илистую жижу. Тогда Наташа притащила моток веревки и карманный фонарь. Прояви она хоть немного страха или нерешительности — наверное, я не смогла бы спустить ее в темную яму. Но она быстро и ловко прыгнула в ведро, уцепилась руками за веревку, и мне осталось только следить, чтобы ее не стукнуло о бетонированные стены колодца. Фонарик выглядел сверху крохотным желтым пятном. Держа его, Наташа могла шарить в жидкой грязи лишь одной рукой. Со стен колодца с журчанием просачивалась и прибывала вода. Мы даже не знали, как эта «штучка» выглядит, но когда Наташа ее нащупала, то сразу поняла, что именно она, зубчатая, с винтиком.

Я вытащила Наташу — мокрую, грязную, вспотевшую. От усталости и внезапной слабости она не смогла сразу выбраться из ведра. На нас обеих вдруг напал беспричинный, расслабляющий смех. Сидя на мокрой земле, мы хохотали, вытирая слезы грязными руками. «Штучку», отмытую от песка и грязи, мы бросили на дно деревянного футляра от часов, будто она сама отлетела. Теперь ее нельзя было не найти.

Я переночевала у Наташи. Под утро мне стало жаль Катю. Представлялось, как она просыпается одна в комнате и, может быть, плачет.

Осторожно, чтобы не разбудить Наташу, я вылезла из-под теплого одеяла и надела мокрое, измятое платье. Наташа крепко и спокойно спала. Она была очень юная и очень красивая.

За дверью меня встретило свежее, росистое утро. Розы подняли головы навстречу солнцу. А под сосной валялась брошенная корзина, в которой лежал бесценный белый гриб.

Вина непрощенная…

Иван Ногайцев умирал. Его жена Ольга говорила в клубе:

— Ой, надо нам, девчата, торопиться. Доктор Ване не дает больше десяти дней. Значит, если пятнадцатого спектакль сыграем, восемнадцатого Ваня умрет, а уж двадцатого я уеду.

Никого это не удивляло, потому что все привыкли и к Ольгиным разговорам и к болезни бывшего директора леспромхоза Ногайцева. Еще полгода назад врачи сказали, что жить ему осталось не больше недели.

Ольга тогда же распродала всю хозяйственную утварь.

— На что это мне все? Уеду в родной город Ростов.

Женщины осуждали Ольгу, но украдкой бегали к ней покупать посуду и барахло.

Доторговалась Ольга до того, что не в чем было вскипятить Ивану Семеновичу молоко.

Соседка Ногайцевых Варвара Федотова укоряла мужа:

— Друзья, товарищи, а как до дела дошло — и нет вас. Собрались бы проведать Ивана Семеновича. Уморит ведь его Ольга.

— А я что сделаю? — хмуро отвечал Федотов. — Там не очень сунешься помогать.

Но он сговорил Рябова, Свободина, Первова. Это все были старые работники леспромхоза. Они давно знали Ногайцева, работали и с ним рядом и под его началом. Для них он был и Иван Семенычем и Ванькой, смотря по обстоятельствам.

Они все побрились, надели новые костюмы и долго топтались, вытирая ноги перед крыльцом маленького домика Ногайцева. Такие особнячки строили для рабочих в годы первых пятилеток. В поселке вытянулась длинная улица этих домов с палисадниками, в которых росли высокие ядовито розовые мальвы и лиловые граммофончики. Зеленели грядки с укропом и редиской. В редком дворе не было пристройки для поросенка или отгороженного закутка, где бродили куры с цыплятами.

В палисаднике у Ногайцева не росло ни травинки. Серая земля была крепко прибита. «И при Анне Захаровне так было, — подумал Федотов, — нехозяйственные все бабы ему попадались».

В передней их встретила Ольга. Видно, собиралась уходить из дому. Губы крашеные, на волосах капроновый шарфик.

— Ой, Ваня, — крикнула она в комнату, — смотри-ка, гости к тебе!

Федотов вошел первый. Он увидел, как метнулся на кровати Иван Ногайцев, резко поднялся, сел, опираясь руками на матрац. Глаза его, прежние, острые глаза, вскинулись навстречу Федотову, устремились поочередно к Рябову, к Свободину, к Первову. И когда все они уже вошли, неловко толпясь у порога, Иван Семенович еще смотрел на дверь, а потом поняв, что ждать больше некого, подломился в руках и сполз на подушки.

— Вань, Вань, тебе доктор не велел подниматься, — заверещала Ольга, втаскивая новые свежеобструганные табуретки, — черт знает, где она их взяла, комната была совершенно пустая, только кровать да тумбочка у ее изголовья.

Иван Семенович обессилел от своего минутного порыва. Он лежал с черными провалами у глаз и у носа, плоский под зеленым плюшевым одеялом.

— Вы садитесь, садитесь, — суетилась Ольга, подтягивая табуретки к кровати.

Гости по очереди подошли, осторожно подержали большую, вялую руку больного.

— Птица, ты нам сообрази, — хрипло распорядился хозяин, но Федотов предостерегающе поднял руку и отрицательно мотнул Ольге головой.

— Они не хотят, — сказала Ольга, — они с тобой так посидят, а я в клуб сбегаю.

— Иди уж, иди…

Мужчины проводили ее глазами и молчали, пока не хлопнула входная дверь.

Федотов сказал:

— А не лучше тебе обратно в больницу, Иван Семеныч? Там все-таки медицина.

— Належался я в больнице, — медленно, с расстановками ответил Ногайцев, — от одного запаха помрешь. Мне только уколы помогают, а уколы Ольга умеет.

Гости молчали. Иван Семенович уловил в этом молчании неодобрение.

— А на кой мне надо, чтоб надо мной раньше времени слезы лили? Она молодая, пусть живет как хочет. Наплачется еще.

«Как же, заплачет она по тебе, жди», — подумал Федотов, но согласно закивал головой.

Дальше повелся обычный разговор. Поругали нового директора леспромхоза, человека чужого, присланного. Ругать его было не за что, но и хвалить при Иване Семеновиче казалось неудобным. Один простодушный Рябов высказался, что в отношении лесопосадок Мокеев вроде подвинул дело, но на него дружно накинулись:

— А работа? Так ли работали в прошлые годы…

Говорили напряженно, неискренне. Каждый боялся сказать лишнее слово. Свободин начал было:

— А вот в будущем году… — и замолчал. Мог ли Ивана Семеновича интересовать будущий год?

Но он сам сказал:

— Эх, лет через пяток, да при мне бы… Большие я дела замысливал.

Пугаясь своих слов, Федотов утешил его:

— Встанешь еще.

— Хорошо бы. Я в двадцатом году так же в тифу лежал. Думал — ну, все. А там день за днем — и пошел. Сегодня вроде полегче, завтра, глядишь, еще полегчало…

— Это бывает, — сказал Свободин.

Рябов убежденно доказывал:

— Сюда бы мою бабку, покойницу, она бы тебя враз на ноги подняла. Такая бабка была, всякую болезнь рукой снимала.

Помолчали. Все знали, что Ногайцев по целым дням лежит один, но уйти, не дождавшись Ольги, было невозможно. Она пришла, когда уже совсем стемнело, притащила печенья, конфет, зашумела, завертелась, заставила гостей выпить по стакану чая.

Потом, переминаясь с ноги на ногу, каждый на прощанье говорил:

— Ну, поправляйсь.

— Будет тебе лежать.

— Подымайся.

Иван Семенович устало закрывал глаза в ответ и едва улыбался темными губами. Но когда посетители, осторожно ставя ноги, выходили из комнаты, он забеспокоился, заметался, сбивая подушки, и прохрипел:

— Федотов, Гриш…

Федотов вернулся.

Комкая руками одеяло, обдавая наклонившегося к нему Федотова тяжелым дыханием, Иван Семенович с трудом говорил:

— Друг, прошу, Уварову Николаю Павловичу скажи — пусть придет на час. Я прошу. Мол, дело есть. Непременно. Сходи. А?

Федотов попробовал успокоить его:

— Ну чего ты, Иван Семенович, какой труд! Конечно схожу, не сомневайся.

Но больной все метался и, уже не глядя на Федотова, повторял:

— Главное, скажи, дело есть. Ждать буду. Непременно…

Ольга набирала в шприц лекарство, ласково приговаривая:

— Ванечка, ты только не волнуйся, тебе доктор не велел волноваться…

Дома Федотова допрашивала жена:

— Ну как у него там? Подушки-то хоть есть? Белье на нем чистое?

Федотов отвечал угрюмо:

— Есть подушки.

Варвара сердилась.

— Слова от тебя не добьешься. Расскажи толком — что вы там делали?

— Что, что… Ну, говорили, чай пили.

— Эх, у тебя спрашивать! Ты даже того не увидел, что из своего стакана чай этот пил. Ольга-то сюда прибегала. И стаканы ей дай, и заварку займи. Как хочешь, а я Аннушке писать буду.

— Пиши, пиши. Он тебе спасибо скажет.

— Может и скажет. Не чужая она ему. Двадцать лет жили. А делить ей с Ольгой нечего. Теперь ему жена — земля.

Федотов отмахнулся.

На другой день он пошел в механическо-ремонтные мастерские. Ему повезло. Уваров сидел в своем закутке. Вокруг него было полно людей, но легче переждать, чем бегать за главным механиком по всей территории.

Николай Павлович приветственно приложил руку к седеющей голове и спросил:

— Ко мне?

— Ты кончай, кончай.

Федотову неловко было передать просьбу Ногайцева на людях. И когда механик всех отпустил, он тоже не сразу изложил свое дело.

— Вот, понимаешь, пошли мы проведать Иван Семеныча…

Уваров, слушал, положив кулаки на стол. Григорий не мог передать тоскливое волнение Ногайцева. У него не было в запасе таких слов. Он только повторял:

— Непременно велел прийти. Наказывал не медлить. Совсем плох.

Уваров сдвинул брови, стал искать что-то на столе, посмотрел на часы.

— Значит, передам, что зайдешь, так?

Николай Павлович встал.

— Зря не обещай.

Федотов изумился:

— Ты что?

— Я к Ногайцеву не пойду.

— Это как же не пойдешь? Помирает он, Николай Павлович. Перед кончиной тебя желает видеть.

— А я не желаю. Все.

Уваров сосредоточенно и угрюмо смотрел в сторону.

— Николай Павлыч, ты, может, не понял…

— Разговору об этом больше не будет, — сухо отрезал Уваров.

Анна Ногайцева никому не сообщила о своем приезде. С маленьким чемоданом в руках шла она по улице поселка к своему дому. Варвара как посмотрела в окно, так и ахнула. В чем была выскочила на улицу, обхватила Анну руками, заплакала. Так они стояли обе, покачиваясь, превозмогая волнение. Анна Захаровна первая отстранилась и спросила, глядя в сторону:

— Живой?

— Живой еще. Не сегодня-завтра. Врачи надежды не дают. Ты-то как, Аннушка? И не изменилась совсем…

— Она там?

Варвара вытерла слезы.

— Не больно она там сидит. Бегает, поди, где-нибудь. То в клуб, то еще куда. С утра поставит ему стакан молока: «Я, Ванечка, в сберкассу пойду, ты уж без меня не помри». И закрутила хвост. Все под чистую продала, размотала.

— Ладно, — оборвала Анна, — пойду я.

Она подошла к крыльцу дома, открыла калитку. Все было как восемь лет назад. Разболтанная щеколда, сучок в деревянной перекладине. Отсюда вынесли гробик с ее покойным сыном. Здесь она прощалась с мужем, уходившим на войну, здесь встретила его после победы. А в последний раз, уезжая в гости к сестре, у этой калитки давала Ивану наставления, как жить месяц без нее. И не знала, что в догонку ей полетит письмо:

«Сознаю, что я перед тобой подлец. Прости, не вини, если можешь… Я тебя глубоко уважаю и ценю как человека и товарища, но любовь между нами кончилась и никогда не вернется».

Она думала доживать с ним жизнь тихо, строго, по-стариковски. А ему в сорок пять лет еще нужна была любовь.

У двери Анна помедлила. Вдруг ослабли ноги. Она постучала, никто не отозвался. Тогда ей показалось обидным стоять у порога и стучать в двери своего дома. Она рванула створку.

Громко и гулко отозвались ее шаги в пустой кухне. Анна поставила чемодан на холодную печку, сняла пальто, размотала платок с головы, провела ладонями по седоватым, затянутым в тугой пучок волосам.

До сих пор, в поезде, в машине, Анна крепилась и старалась не думать о том, как она встретится с Иваном. Долгие годы она не позволяла себе думать о муже. Только иногда, в бессонные ночи, на ум приходили горькие и тяжелые слова, которые ей хотелось бы сказать ему. Но никогда ничего не написала она Ивану. Первое время он посылал деньги. Анна брала. Ей надо было освоиться в новой жизни. Потом устроилась на работу, отослала очередной перевод обратно. Она и думала о нем, как о двух людях. Первый — Ванюша, верный друг ее молодости. Он всегда был немного у нее в подчинении, всегда тянулся за ней, всегда она у него была на первом месте.

А потом незаметно, понемногу он переменился. Похоронили мальчика. Появились у обоих седые волосы. Анна горевала тяжко и долго. А ему все некогда. У него лесхоз на руках. Он в командировку в краевой центр, он в Москву на совещание. У него жизнь заново открылась…

Анна постояла, решительно вышла в коридор и отворила дверь в комнату.

Ногайцев лежал на спине, согнув ноги. Из-за поднятых колен не было видно его лица.

— Птица, ты что, вернулась? — спросил он, и Анна испугалась его натужно-хриплого голоса.

Неслышно ступая, она быстро подошла к кровати, жадно глядя на мужа. От его измученного лица, от глаз, видящих и невидящих, все перевернулось в ее сердце. Ушли и обида и гнев. Единственный родной, дорогой человек лежал перед ней.

Анна опустилась на край кровати.

Иван Семенович уже плохо видел. Его глаза точно возвращались издалека. Он пристально рассматривал жену.

— Смотри-ка, Анюта, — тихо сказал он.

Не отвечая, она кивнула головой.

— Анюта, — еще раз назвал он ее именем далеких молодых лет. Потом спросил: — Прощаться приехала? Хоронить меня?

— Будет тебе, по делам приехала. За справками. Пенсию хлопочу.

— Похоже и на правду, — Иван закрыл глаза, — только врать ты и тогда не умела.

Она отпустила его руку. Иван Семенович точно проснулся.

— Ты не уходи. Скоро Ольга придет. Это ничего. От нее вреда нет. Люди плетут, будто она за мной не смотрит. Брехня это. Она уколы умеет делать.

На крыльце застучало, затарахтело. Вбежала Ольга.

— Ой, вы уже здесь! А мне сказали, что вы приехали, я на автостанцию кинулась — да оттуда бегом, бегом.

Анна привстала. Она не смотрела на Ольгу. Отчужденно сказала:

— Я еще дорогу не забыла.

Ольга ответила с обезоруживающей простотой:

— Я боялась, что вы у кого другого остановитесь. А зачем же? Места много.

— Птица, — позвал Иван Семенович, — человек с дороги.

— А ты молчи, молчи, Ванечка. Лежи себе. Мы сейчас все сами.

Только когда они сидели в кухне за чаем, Анна Захаровна разглядела Ольгу. Совсем еще молодая. Легкие, светлые кудерьки, глаза голубые, на выкате, нос круглый, стан прямой, точно сбитый.

Вот она, Ванина любовь.

Женщины в поселке лесхоза судачили о том, что живут у Ногайцева две жены, спят на одной кровати, одним одеялом укрываются. Где это видано?

Допытывались у Ольги:

— Ну, как вы там ладите?

Ольга охотно отвечала:

— Ой, Анна Захаровна такая культурная женщина! Ванечка очень доволен, что она приехала. Ему даже легче стало.

Бабы посмеивались:

— Тебе тоже, поди, полегче?

— Конечно! — соглашалась Ольга.

А по существу для нее ничего не изменилось. На другое утро после приезда Анны Захаровны Ольга предложила:

— Я сбегаю в магазин, возьму мяса, а вы сготовьте.

Анна спросила:

— Иван что ест?

— Ванечке ничего, кроме молока, нельзя. Кашку жидкую и то не принимает.

— Ну и мне ничего не надо. Я смолоду от кастрюль бегала, а сейчас и вовсе разучилась. Чаю попью — и ладно.

Она подолгу сидела у кровати мужа и, надев очки, ровным голосом читала ему газеты. Больной никогда не прерывал чтения, лежал с полузакрытыми глазами, и было непонятно — слушает он или нет.

Когда, тяжело всхрапывая, Иван забывался, Анна вставала и бродила по пустому дому. Из окон была видна улица и горные склоны, покрытые лесом.

В поселке многое изменилось. Виднелись многоэтажные белые корпуса. Маленький домик отделения связи, где Анна проработала почти двадцать лет, исчез с лица земли… Над одним из высоких домов блестели золоченые буквы «Почта, телеграф».

Это был новый поселок, которого Анна не знала. Но ей и не хотелось посмотреть, каким он стал. Пройдешь по улице, встретишь знакомых, начнутся расспросы. А что отвечать? Здешние люди связаны с ее отошедшей жизнью, а она хоронила эту жизнь восемь лет.

Был здесь только один человек, который сам должен бы прийти.

Больше, чем дружба, больше, чем родство, связывало их троих — Анну, Ивана, Николая. Они были первыми комсомольцами поселка, первыми работниками лесхоза. Вся молодость прошла рядом, одни мысли, одни желания.

— А Уваров не проведывает Ивана?

— Это какой, механик? — переспросила Ольга. — Грубый он человек!

И по ее словам Анна поняла, что эта старая дружба разорвалась.

Каждое утро Ольга меняла Ивану белье, обтирала его высохшее тело. Делала она все быстро, ловко и при этом всегда весело болтала.

— Некоторые такую глупость выдумали — жалеют меня, что я свою молодость гублю. А я за Ваней всегда должна ухаживать, потому что он мне много хорошего сделал. Мы дома совсем бедно жили, поверите, у меня платьишка сменить не было. Иван Семенович меня в одну минуту по своему вкусу как картинку одел. И куда мы с ним только не ездили! И в Москву, и в Сочи. Ведет он меня, бывало, в ресторан, я только глазами хлопаю, а он меня все учит, как ступить, как сказать. Сам такой представительный, жена молоденькая, все на нас внимание обращали. Как же мне теперь его бросить? Это совсем неблагодарной надо быть!

Она трещала, расчесывая серые волосы больного, вкатывая под него чистую простыню, обмывая лицо.

По временам спрашивала:

— Ведь правда, Ванечка? Верно я говорю?

Анна никогда не была ни в Москве, ни в Сочи. Никогда ни одной нитки не купил ей Иван по своему вкусу. Это он, бывало, заглядывал ей в глаза, спрашивая: «Так ли я сказал? Так ли сделал?»

Когда за Ольгой захлопнулась дверь, Анна подошла к кровати. Она уже привыкла к переменам в муже. Темные тени и худоба не мешали ей снова видеть знакомое широкоскулое, губастое лицо. Ей захотелось сказать ему что-нибудь обидное, но она сдержалась и только спросила:

— С Колей-то чего не поделили? Или при новой жене и друзья не нужны стали?

Иван повернул к ней серые с желтизной глаза.

— Анна, — голос его прозвучал громко, совсем по-прежнему, — сходи за ним, он тебе не откажет.

— Это зачем? Захочет, так и сам придет.

— Не придет. Приведи Николая, прошу. Одно мне осталось — повидать его. Анна, недостоин я тебя просить, пойди. Тебя он послушает…

Иван Семенович затосковал. Он отбрасывал одеяло, перекатывал по подушке большую голову. Анна взяла его руку с бледными ногтями.

— В чем не поладили? Да пойду я, ладно, пойду.

Поселок и вправду сильно вырос. Раньше все здесь знали Анну и она всех знала. Новый человек был приметен. А теперь она шла мимо больших белых домов, вокруг сновал народ, и Анна никого не узнавала. Появилось много молодых парней, девчат. Воскресное утро — все на улице. Изредка кто-нибудь останавливался: «Анна Захаровна…» Она кивала головой и проходила мимо.

Уваров жил в собственном доме у самого леса. Анна не любила его жену. В девках та была слишком бойкой, а потом быстро обабилась, раскисла.

Анна сдвинула брови, готовясь встретиться с Таисией. Та уж обязательно слезу уронит. Но дверь раскрыла молодая женщина с удлиненным смуглым лицом и светлыми волосами.

— Верочка, что ли? — У Анны дрогнул голос. — Забыла меня? Не помнишь тетю Аню?

— Тетю Аню? — неуверенно повторила Верочка. — Ногайцева тетя Аня? — вдруг радостно вспомнила она и неловко ткнулась головой Анне в грудь.

Вера была на год моложе умершего сына Анны. Раньше ее в шутку звали «Митина невеста».

— Как живешь-то? Замужем уже, поди?

Вера кивнула. Анна удержалась от слез.

— Мать дома?

— Ой, мама в город уехала!

Больше Анна ни о чем не спрашивала. В дверном проеме показался хозяин. Гостья отстранила Верочку и пошла ему навстречу.

— Тебя и время не берет…

Голос ее прервался.

Николай Павлович неумело раскинул руки.

— Анна, Анна…

Он повел ее в свою комнату и усадил в жесткое креслице у стола.

— Приехала, значит. Мне говорили…

Крикнул дочери:

— Вера, чаю нам подай.

Анна воспротивилась:

— Не надо ничего. Я ведь за тобой, Коля.

Уваров точно не расслышал. Темными пальцами скрутил папиросу.

— Все у сестры живешь?

— Давно уж перебралась. Комнату мне дали. Одной лучше.

Он согласился:

— Свой угол всего дороже.

Анне надо было спросить про Таисию, про детей, про здоровье. Но она молчала. Вдруг почувствовала усталость от бессонных ночей, от напряжения душевных сил, в котором жила все эти дни.

Все здесь было ей знакомо, все напоминало прошлое. В комнате по-прежнему пахло табаком и металлической пылью. Так же, со строгой мужской аккуратностью, были сложены журналы на столике и инструменты на подоконнике. Даже голубоватое, истонченное временем пикейное одеяло на узкой кровати то же, что и много лет назад.

Сколько раз она бывала в этой комнате с Иваном!

Анна сказала:

— Что же ты о дружке своем не спросишь? Или не интересуешься?

Уваров скороговоркой ответил что-то нескладное, вроде «будет уж тебе, будет», и спросил с наигранным оживлением:

— Поселок наш видела? На город тянет!

— Не заговаривай меня, Николай, — жалобно попросила она, — устала я. Собирайся лучше, пойдем.

Уваров встал.

— Не зови. Разошлись наши дороги с Иваном и никогда не сойдутся.

— Кончилась его дорога. Забывать надо старые счеты.

Она подождала, но Уваров ничего не ответил.

— Высоко себя ставишь, Николай. Ты оглянись на меня. Уж наши ли дороги не разошлись? А я вот здесь. Так неужто твоя обида больше моей?

— Не в обиде дело. Я хотел бы и вовсе забыть, что он есть на свете.

Тяжело падали его слова. Вконец измученная Анна крикнула:

— Да что он такое сделал? В чем его вина непрощенная?

Николай Павлович смотрел в окно. Он слишком все хорошо помнил. В глазах точно живой стоял Иван, как, бывало, взбегал он по крутой дорожке к этому дому.

Бежал, прятал глаза и все же не мог не идти.

Смолоду это было у Ивана. Натворит что-нибудь и нет ему покоя, пока не вырвет у друга признания или на худой конец прощения своему поступку. Убедит, улестит, уговорит.

И когда приехал он из отпуска с новой женой, в тот же вечер явился.

Таисия увидела его в окно.

— Идет… Хорошо один догадался. А с ней не пустила бы, ни за что не пустила бы. Прямо от двери поворот бы дала. Аннушке-то, Аннушке каково…

— Хватит, — прикрикнул Николай Павлович и ушел в свою комнату.

Минут через пять дверь без стука открыл Иван Ногайцев.

— Судишь? — спросил он сдавленно-счастливым голосом.

Уварову показалось, что Иван выпил. Но он был трезвый. Сел на табурет, полы его шинели разошлись, брюки на нем были новые, серые в голубую полоску.

— Коля, друг, пойми, я Анне уже и не нужен. Для нее это лишняя нагрузка — сготовить, постирать. Рассказываешь ей что-нибудь — никакого интереса. Сейчас ее удовольствие — книжку почитать, радио послушать. А материально я ее всегда обеспечу.

Уваров рассердился:

— Тебя послушать — осчастливил ты Анну. А это надо у нее спросить. Ты лучше о себе скажи.

— А я себя виноватым не считаю. Что, мне доли на земле нет? Или про любовь только в книгах пишут?

Вот этим он и сшиб своего дружка. Николай Уваров и вправду думал, что о любви больше пишут в книгах. И этих книг он читать не любил.

— Не поздно о любви-то?

— Не поздно, — твердо ответил Ногайцев, — ты точно с Анной спелся. Она тоже, чуть что: «Нам не по восемнадцать лет». А в восемнадцать лет люди как кутята глупые. Ничего понимать не могут.

И пошел, понес Иван про море, про пароходы, про чаек, про пальмы…

Таисия сперва стояла у двери, потом очутилась в комнате.

— Шубу это ты ей купил? Хвалилась она в булочной. Дорого, поди, отдал?

— Не дороже денег.

— Панбархату на платье набрал, верно?

Любопытная Таисия все выспрашивала. Иван отвечал охотно, как всегда, немного бахвалясь.

Уваров не мог поговорить с другом как должно. Ему мешало счастливое возбуждение в голосе Ивана, в блеске его глаз, в заливчатом смехе.

— Бесноватый какой-то, — проворчал хозяин, когда Ногайцев вышел из дома и побежал, прыгая с камня на камень.

— Вот закрутила его баба, вот захороводила, — с завистливым восхищением причитала Таисия, — денег-то, денег сколько на нее извел!

И уже рассудительно оправдывала Ивана:

— И то — дома у него чисто могила была. Анна и патефон в клуб отдала. На что, мол, нам после Митеньки. А Иван все же не старик. Живое о живом думает.

Не с этого ли времени начался разлад между друзьями? Нет. Если уж все вспоминать, то надо начинать много раньше, еще с войны.

Темной ночью первого военного года часть, где служили старший политрук Уваров и лейтенант Ногайцев, отошла за реку Сомную и укрепилась в наскоро вырытых окопах. Пользуясь затишьем, усталые люди уснули.

Уваров сидел в пещерке, оборудованной под временное жилье. Настроение было тяжелое, и много душевных сил уходило на то, чтоб скрывать это от бойцов, от товарищей, от самого себя. Потом эти дни вспоминались как самые трудные за всю войну.

От непривычной тишины стали путаться мысли. Уваров еще не спал, но был на той грани бодрствования и сна, когда пробуждение особенно болезненно.

Ему показалось, что в пещеру вкатился огромный темный клубок. Уваров очнулся.

На полу лежал человек в серой шинели. Он обхватил голову обеими руками. Лица его не было видно. Над ним, большой, плечистый, стоял Ногайцев.

— Мразь, гадина…

Человек на полу еще больше наклонил, прятал голову.

— Выхожу, понимаешь, я на него с берега, из камышей, а он бросает оружие — и от меня. Испугался, думал, что немцы реку перешли. А если бы и вправду немцы… Трус, паскуда…

Ругаться Иван умел.

Политрук сказал хриплым от дремоты голосом:

— А ну, встань.

Боец поднялся на ноги. Парень совсем молодой, курносый. Губы от страха белые.

— Фамилия как? Имя?

— Красков Алексей.

Уваров задал еще несколько вопросов и приказал:

— Ступай пока.

Парень скрылся в темноте. Ногайцев не мог успокоиться.

— Воюй с такими. Как шарахнется от меня! И винтовку бросил. Я, мол, думал — немцы. Дезертир.

— Необстрелянный, молодой, — неохотно отозвался политрук, — однако трибунала не избежать.

— Сукин сын, — охотно подтвердил Ногайцев, — а насчет трибунала — ты это, Николай, брось.

Уваров молчал.

— Брось. Сам видишь — мальчишка. Целый день под огнем был. Легко это? Ну?

— Как сказал, так и будет. Не такое время, чтоб нянькаться.

— Колька, — угрожающе сказал Ногайцев, — кто тебе это рассказал — я? Ну так вот, знай, что я отопрусь. Не было ничего. Слышишь. Не было…

— Ты, дурака не валяй, — устало отмахнулся политрук, — ты лучше ляг отдохни, пока музыки нет.

— Коля, я тебя как друга прошу. Ну, поучили, пробрали. Ты думаешь, он забудет? Никогда! Я за него ручаюсь. Мое слово знаешь? Мне веришь?

И пошел, и пошел. Битых полчаса говорил. Слюна на толстых губах кипела. Договорил до того времени, когда грохнула вражеская артиллерия.

Выбегая, Ногайцев споткнулся о мягкое. Алексей Красков лежал у самого входа в пещеру. Иван легко поднял его за ворот и крикнул прямо в ухо:

— За мной следуй. Чтоб на моих глазах был! Чтоб я тебя каждую секунду наблюдал!

С тех пор Лешка Красков всюду следовал за Ногайцевым. И войну прошли они вместе, и в леспромхоз Иван привез его за собой. У обоих грудь в орденах, оба целые, невредимые.

А Уварову не повезло. В том бою у реки Сомной его тяжело ранило в грудь. Простреленное легкое не дало дослужить до победы. Года за полтора демобилизовался.

При первой же встрече Иван похвастал Лешкой:

— Каков крестничек?

И еще добавил:

— А ведь это Красков тебя тогда в медпункт доставил. По моему приказу, конечно.

Лешка, раскормленный, чистый, затянутый в ремни, губ не мог свести от улыбки.

Встречу праздновали у Ногайцевых. Красков со стаканом вина подсел к Николаю Павловичу.

— Вы, так поглядеть, сухощавый, а на деле тяжелый. Я вас тащил, думал — не дотащу. И так прилажусь, и этак. Если бы вы еще в сознании, а то никакой помощи от вас. Все же дотащил. Доктор сказал: чуть бы позже — и конец.

Немного пьяный, он значительно таращил большие голубые глаза.

— Еще бы немного — и пиши похоронную.

Уваров сдержанно благодарил:

— Ну, спасибо.

Дочка Вера, ей тогда только семнадцать исполнилось, открыв рот, глядела на парня. Еще бы — отцов спаситель!

Иван кричал с другого конца стола:

— Ты хвали, хвали его, Лешку, он это любит. Он за ласковое слово в огонь полезет.

И все же не лежала душа у Николая Павловича к Лешке.

Назначенный директором леспромхоза, Ногайцев сделал Алексея начальником Затонного участка, самого богатого строевым лесом. Работал парень весело, не придерешься, но при встречах с ним Уваров отводил глаза и в беседу не вступал. А встречаться приходилось частенько. То прохаживался Лешка возле уваровского дома, то бежал по тропинке от крыльца, а раза два заметил его Николай Павлович со своей Верой.

Он сказал дочери:

— Рано начала с кавалерами ходить. Не об этом надо думать.

Впервые Вера посмела возразить отцу:

— Он не кавалер вовсе.

— Кто б ни был. Нечего ему у дома околачиваться.

На время Лешка исчез. Месяца через два Николай Павлович снова увидел его с дочерью. Не прячась, не таясь, оба стояли у дома. Уваров молча прошел мимо, но Вера побежала за ним.

— Пап, погляди-ка. Здесь про Алексея Васильевича пишут.

Она сунула отцу под нос газету.

Лешка стоял напыжившись от удовольствия. Пришлось позвать его в дом. Не читать же на холодном ветру.

За столом Алексей старался держаться скромно.

— Я считаю — про меня преждевременно написали. Действительно, это было мое предложение, чтоб на опушках и после порубок сразу корчевать и засаживать. Ну, меня здорово поддержали. Иван Семенович поддержал, ученые приезжали. Главное, я обращал внимание на посевной материал. Другим все равно, что в землю ткнуть. А я выбирал семена от лучших, мощных экземпляров. Это дело, конечно, совсем меня не касалось, но я его на себя взял. Тут это все описано.

Вера тут же хватала газету и торжественным голосом читала строчки, подтверждающие Лешкины заслуги.

И все равно, когда люди стали плохо говорить о Краскове, Николай Павлович слухам поверил.

Первую весть принесла Таисия.

— Лешка-то Красков затонного леса продал на большие тысячи. Иван в отпуску, вот у него руки и развязаны..

— Что же он, дурак, что ли? — усомнился кто-то из домашних.

— То-то, что и не дурак. Лес был какой-то незаприходованный. Объездчик Рябов сказывал. «Слышу, говорит, машины гудят, гляжу, говорит, волковцы лес возят. „Откуда?“ Молчат. А лес-то приметный. Затонный лес. И ехать машинам больше неоткуда». Теперь Ногайцева ждут.

Потом у себя в мастерских Уваров слышал, как люди говорили о Краскове:

— Тысяч пять в карман положил.

— Гляди, не десять ли…

А Лешка не таился. Ходил — посмеивался. Вечерами провожал Веру из кино. Николай Павлович вышел ночью к калитке, подождал, пока они появились на дорожке, Веру шугнул домой, а у Лешки спросил:

— Что это про тебя люди болтают?

Ничуть Алексей не смутился.

— Не слушайте вы людей, Николай Павлович. Никто и ничего не знает… Кроме меня, конечно. И как это у людей получается: чуть что — деньги взял! Будто уж лучше денег нет ничего. Не понимают!

— Не доросли еще, ты всех умней, — сказал Уваров. — Лес отпустил? Не виляй только!

— Вот и вы тоже! Ничего сейчас сказать не могу. Время придет, все откроется.

Ушел, он, весело насвистывая. А Уваров, может быть, впервые в жизни, не знал, что ему думать о человеке.

Из отпуска Ногайцев приехал с молодой женой. О Краскове на какое-то время забыли. Не до того было.

Вера на зимние каникулы уехала с экскурсией в Москву. С тех пор Лешка не показывался. Увидев его у крыльца, Николай Павлович отмахнулся:

— Не приехала, не приехала еще.

— Мне с вами поговорить надо, — попросил Алексей.

Прежней веселости в голосе не было. Он похудел, осунулся и сразу стал похож на того парня, каким его увидел Николай Павлович первый раз в землянке.

В комнате Красков опустился на стул.

— Вы одни можете, — сказал он, — внушите Ивану Семеновичу — пусть он оформит лес, обелит меня.

Он замолчал, ждал вопросов. Но Уваров не стал ему помогать. Лешка глубоко вздохнул.

— Он мне по междугороднему телефону позвонил, когда в отпуску был, чтоб я волковцам лес отпустил. Без документов. По одному слову. Я вам скажу: у нас есть такой лес, заготовленный на случай, если план не выполним, чтоб пополнить. Незаконно, но все же не преступление, сами видите, из лесу бревна тайно не вывезешь. Вот из этого фонда.

Уваров слушал нахмурясь.

— Деньги брал?

— Ни копейки, — твердо ответил Лешка. — Я от вас и не ожидал, Николай Павлович, что вы такой вопрос мне зададите. Я вам…

— Ладно, — почему-то чувствуя неловкость, оборвал его Уваров. — Что ты ко мне пришел плакаться? Иди к директору. Он что, отказывается от своего приказа?

— Не отказывается он. «Ладно, говорит, завтра оформлю». А потом — опять «завтра». А сам недовольный. Мне уже и говорить неловко. Каждый день в глаза ему засматриваю. Конечно, у него дела, но ведь люди на меня валят.

— Заяви куда следует.

— На Иван Семеныча? — вскинулся Лешка. — На командира своего? Как это можно! Вы сами знаете, чем я Иван Семенычу обязан.

И уже тише добавил:

— А не захочет он, кто мне поверит? Ведь ни бумажки, ни записки. Один словесный приказ по телефону.

— Так что ж, ты думаешь, что Иван деньги взял? Смотри, Красков!

— Они ему тогда нужны были, — просто сказал Лешка, — он Ольгу по свету возил, удивлял.

— Уйди, — приказал Уваров, — я ему скажу.

Разговор с Иваном был короткий. На улице.

— Ты кончай эту историю с Красковым. По дружбе советую. Грязь к тебе липнет.

— Да нет там никакой истории, — поморщился Иван, — одни сплетни.

Что теперь Ногайцеву советы друга! Теперь он не мальчишка, своим умом живет. Очень возгордился ты, Уваров, думая, что по одному слову послушает тебя директор.

А о Краскове заговорили все громче. Почтальон, старый знакомый Уварова, вручая ему газету, сказал:

— Повестку сегодня Краскову отнес. Прокурор вызывает. А не блуди, не воруй…

В этот же день Алексей Красков выстрелом из охотничьего ружья покончил с собой, оставив записку: «Я ни в чем не виноват. Жить виноватым не могу».

Дверь открыла Ольга. Уваров оттолкнул ее плечом и прошел в комнату.

Иван обедал. Отодвинул тарелку, расплескал борщ, встал навстречу Уварову.

— Слышал? Эх, Лешка, Лешка, что наделал! С собой покончил, а?

Сдерживаясь, Николай глухо сказал:

— Это не Лешка с собой покончил. Это ты его убил.

Он увидел, как испугался Иван. Серые, кошачьи глаза его округлились, толстые губы обмякли, кожа на щеках задрожала.

— Николай, опомнись, ты что…

Говорить было нечего, оправдываться нечем, хватался за пустые слова. Но, взглянув на лицо Уварова, напряженное, яростное, крикнул не своим, сдавленным, тонким голосом:

— Кабы не я, ты б его десять лет назад кончил. Ты его трибуналом судить хотел.

Не слушая, Уваров спросил:

— Сколько ты на Алексеевой смерти заработал?

Иван замахнулся. Может, и ударил бы, но открылась дверь, заглянула Ольга. В шубе, в новых ботах.

— Вы здесь беседуете, а мне это неинтересно. Я пойду погуляю. Ладно, Ванечка?

И наставительно сказала Уварову:

— А все же невежливо, когда мужчина с женщиной не здоровается. — Она кокетливо помахала варежкой на прощанье.

Ее приход будто придал Ивану силы.

— Кому Алексея больше жаль — мне или тебе? Он мне вместо сына был!

— Замолчи! — крикнул Уваров. — Я сюда шел — думал в тебе хоть зерно коммуниста осталось. А ты вор и убийца, и я это докажу.

Иван усмехнулся.

— Не горячись. Ничего ты не докажешь. Лешку теперь не поднимешь, а смерть, она все спишет.

И тогда, задушенный ненавистью, Уваров медленно и раздельно сказал бывшему другу:

— Деньги, что украл, вернешь. Все, до копейки. Десять дней сроку даю. А дальше имя мое забудь, как я твое забуду.

Кровь шумела в ушах.

Вышел — чуть не упал.

А Ногайцеву, видно, суждено удивлять людей. Восемь тысяч, как одну копеечку, внес за своего дружка Краскова. Так и объявил: «Вношу, чтоб очистилась его память». Вот он какой, Иван Ногайцев!

Восемь лет прошло с тех пор. И вот зовет старый друг.

Анна последний довод приводит:

— Перед смертью все грехи человеку прощаются.

— Нет, — твердо сказал Уваров, — не позволено жизнь на земле пачкать. Жить надо светло.

Опустила голову Анна.

Он сказал еще:

— Все будем умирать, и ты и я. Смерть прощения не дает.

Штопка

Санаторий был очень хороший.

В вестибюле на мраморных плитах пола стояли кадки с густо-зелеными, разлапистыми пальмами. Малиновые ковровые дорожки заглушали шаги.

Глупо, конечно, но Ксении стало приятно, когда старушка гардеробщица крикнула подручной девчонке:

— Куда ты понесла пальто на гостевые номера? Это же наша! — И приветливо обратилась к Ксении: — А вы идите себе. Номерок ваш будет постоянно триста четвертый. Запомните?

Чудесно было чувствовать себя здесь «своей», знать, что для тебя расставлены кресла, расстелены ковры, развешаны картины, знать что кто-то позаботился о твоем завтраке и обеде, приготовит тебе ванну.

Время от времени в замочной скважине появлялась записка:

«Тов. Шеремилова на прием к врачу…»

Когда Ксения возвращалась после лечебных процедур, все уже было убрано, домашние туфли спрятаны в тумбочку, дверь на балкон открыта и прославленный воздух курорта заполнял комнату.

И, городская жительница, немало повидавшая за свои тридцать шесть лет, Ксения всему удивлялась и радовалась.

А семнадцатилетняя Паша из далекого колхозного села ничему не удивлялась.

Получив путевку на лечение и впервые в жизни сев в поезд, она так подготовила себя к чудесам, что появись в графине с водой золотая рыбка и заговори она человечьим голосом, Паша приняла бы это как должное.

Ее спрашивали:

— Нравится тебе здесь?

Она отвечала:

— А чего ж нет…

— А осталась бы ты здесь совсем?

— Нельзя. Другим завидно будет…

Ксения Михайловна жила в своей комнате уже дня два, когда к ней поселили эту Пашу. Вечером вошла очень худенькая и очень бледная девушка в бумазейном, много раз стиранном платьице и высоких сапогах. Она положила на стул набитую плетенку и поклонилась:

— Здравствуйте!

На минуту Ксении стало грустно, что кончилось ее безраздельное владение этой комнатой. Кончилось ощущение свободы поступков, движений и даже мыслей человека, которому не надо считаться с соседом. После шума фабрики и сложных взаимоотношений с жильцами коммунальной квартиры так отрадно было пожить одной.

Конечно, она ничем не выразила своего настроения. Улыбнулась, назвала себя, выполнила все, что полагалось для такого случай.

Паша подошла к стеклянной двери, выходящей на балкон, распустила тесемочку, связывающую тоненькие светлые косицы, провела круглым гребешком по волосам и, улыбнувшись, вдруг сказала:

— Вот, я вижу, не понравилась я тебе. Ну, это ничего. Ты не бойся, мы с тобой еще так хорошо заживем…

И тут же деловито осведомилась:

— Тыквушные семечки уважаешь? Я привезла…

Паша освоилась быстро. Дня через два у нее уже было множество знакомых среди отдыхающих и сотрудников санатория. Это она показала Ксении грузного человека с умным и озорным лицом. Несмотря на свой солидный вес, он мастерски играл в настольный теннис, легко отражая самые каверзные мячи.

— Наш директор, — пояснила Паша. — Профессор, что ль. Самый главный. Если тебе что надо — прямо к нему. Однако тут один парень денег на обратную дорогу просил, так не дал. Злой, черт!

О своей болезни Паша рассказывала так:

— Вот работаю на поле, сено, к примеру, сгребаю — и вроде все ничего; а то вдруг, скажи, ослабну, обмякну и пальчиком не пошевелю. Прямо где стояла, там и лягу. Докторша у нас определила, что это от сердечной болезни. Я и кинулась к председателю нашему. Где это видано, чтоб молодой, здоровый человек от сердечной болезни умирал? Немножко, конечно, покричала, а тогда он поехал в центр и привез мне путевку. Теперь небось поправлюсь, отработаю колхозу…

Иногда она удивляла и забавляла Ксению своими рассуждениями:

— Я как посмотрю — в городе женщинам куда труднее. Вот ты, Ксения Михайловна, такая из себя красивенькая, самостоятельная, а никто тебя замуж не берет. А у нас хоть самую завалящую — обязательно просватают. Была б ты наша, деревенская, любой мужик тебя взял бы. Да еще с каким удовольствием!

Ксения смеялась:

— Поехать, что ли, в твою деревню!

Но бесхитростные слова Паши чем-то задевали.

Ее брак, по первой, полудетской любви, был очень короткий. Мальчик, с которым она училась в школе, пришел в один из трудных военных дней и сказал: «Меня направляют в военное училище. Через несколько месяцев пойду на фронт. Ты любишь меня?»

Они стали мужем и женой за день до его отъезда. Потом он приезжал раза два, то после ранения, то в короткий отпуск. В каждый приезд он был другой — возмужавший, переменившийся, — и к нему приходилось привыкать заново. Война шла к концу. На подступах к Берлину он погиб.

С тех пор Ксения одна.

Подруги ей говорили: «Молодая, красивая, инженер… Чего тебе еще надо? Стоит только захотеть…»

Но у подруг были семьи, росли дети, а Ксения возвращалась в тихую комнату. Чашка, которую она утром оставила на столе, так и стояла, белый шерстяной платок валялся там, где она его бросила. И было грустно.

Работу свою она любила.

Над всей улицей, где стояла фабрика, реял запах ванили и жженого сахара.

Этот запах встречал Ксению каждое утро и заставлял прибавлять шаг.

«Кондитерская фабрика — женский монастырь», — пели молодые работницы.

На фабрике каждый год устанавливали новое оборудование, на следующий год — новейшее, и так без конца. Усовершенствовались машины. Нельзя было не восхищаться автоматом, заворачивающим в две бумажки восемьсот конфет в минуту.

Ксения восхищалась и изобретала возможность заставить машину заворачивать тысячу конфет.

А дома были книги, рукоделие, бессонница. С какого-то времени, точно наболевший синяк, ныло сердце. Врач сказал: «Вам бы поехать подлечиться, да похудеть не мешает».

В месткоме достали ей путевку. Работницы, карамельного цеха, с которыми Ксения особенно дружила, напутствовали ее: «Вот, может, на курорте и встретите свою судьбу», «А что, и вправду. Сколько хочешь таких примеров бывало!»

Ксения смеялась, отмахиваясь, и думала: «А вдруг?»

…В санатории она связывала свои золотистые волосы пышным узлом, подкрашивала губы, освежала свои темные платья то белой прозрачной вставкой, то ярким платочком, то брошкой из уральских самоцветов. Мужчины поворачивали за ней головы, женщины оглядывали с любопытством.

А Ксения верила: «Если он здесь, я его сразу узнаю».

В санатории люди живут одной большой семьей. Легко знакомятся, свободно заговаривают друг с другом. Ксения любила медленно проходить по длинному холлу, ведущему к столовой. Разбившись на группы, отдыхающие беседовали, спорили, смеялись. Горбоносые смуглые бакинцы-нефтяники, украинские сталевары с опаленными бровями, шахтеры, летчики — кого тут только не было!

Пользуясь свободой санаторной жизни, Ксения подходила к какой-нибудь группе и вставляла в разговор свое слово:

— А вот на нашей фабрике поточная линия введена с пятьдесят третьего…

И обязательно находился человек, которому это было интересно. Здесь собрались на отдых хорошо и много работающие люди.

Женщины знакомились еще легче. В ожидании ванны, лечебного душа, приема у врача они рассказывали о себе.

— И ведь не ем ничего, а толстею, — жаловалась пожилая учительница. — Ну, утром два кусочка хлеба, кофейку выпьешь. На завтрак в буфете бутерброд возьмешь. Обедаю тоже как все люди. Хлеба, говорят, нельзя. А как же без хлеба?

— Ну, я не могу себя ограничивать, — возмущалась другая, — работаешь, работаешь, да и в отпуск себя не побаловать. Как увижу в столовой у всех пирожное, а у меня на тарелке яблоко, так меня прямо за сердце берет. Тут же посылаю мужа в город за пирожными. И уж не одно съем.

И Ксения вставляла свое слово:

— А меня орехи губят. Беда на кондитерской фабрике работать! Конфет я уж не ем, а от орехов удержаться не могу…

Физкультурой женская группа занималась после мужчин. И каждый день, выходя из спортивного зала, перед Ксенией останавливался высокий человек и, оттопыривая пиджак, сообщал:

— Вот видели? За десять дней — восемь кило. Хотите, открою секрет?

— Не верьте ему, — шептала сидевшая рядом с Ксенией женщина, — врет он все.

Через день незнакомец снова хвастался:

— Уже десять кило потеряно.

— Таким путем вы скоро совсем исчезнете, — отвечала Ксения.

Он немного подумал.

— Это вы бросьте. В нашей стране человек исчезнуть не может.

Ксения рассмеялась. Он внимательно посмотрел на нее и сказал:

— А вы веселая. — И представился: — Василий Ефимович.

После обеда он поджидал Ксению у вешалки. Вместе вышли на прогулку.

От самого санатория, изгибаясь серпантином, дорога вела в гору. За каждым поворотом все шире открывалась долина, обрамленная серыми округлыми горами. Прозрачный воздух делал четкими очертания дворцов-санаториев, многоэтажных домов, маленьких белых хаток.

В горах на желтой высохшей и спутанной траве, на лапах невысоких сосен лежал снег. Он долго не таял, несмотря на солнце и тепло.

Декабрь стоял мягкий.

Спутник Ксении говорил забавные вещи:

— Не люблю чересчур умных женщин. Вот вы мне сразу понравились.

Ксения хохотала:

— Это комплимент?

Он уверенно взял ее под руку:

— Я такими глупостями не занимаюсь — комплименты говорить.

На верхушке холма, у камней, живописно обрамляющих откос, пристроился фотограф. Безразличным голосом он предлагал проходящим:

— А ну, сфотографируемся на память.

Василий Ефимович счел нужным ответить ему:

— Это кому ж на память? Моей жене или ее мужу? Нет уж, фотографироваться мы не будем. Эти вещественные доказательства нам ни к чему.

Он нагнулся к Ксении:

— А вот в ресторан мы с вами пойдем. Тут недалеко шашлычок делают. После санаторной преснятины — хорошо!

Ксения загрустила. Ей захотелось высвободиться, но Василий Ефимович еще крепче прижал к себе ее локоть.

— Я, конечно, всякой такой ревности не признаю. Но если проводить время вместе, то чтоб третьих лишних не было.

— А не то вы за себя не ручаетесь? — не вытерпела Ксения.

— Нет уж. Я за себя всегда могу ручаться, — твердо заверил ее Василий Ефимович.

Паша появилась как спасение. Она налетела сзади, оторвала Ксению от ее кавалера, протащила вперед и толкнула на опушенную снегам сосну.

Гуляла Паша в компании женщин, повязанных пуховыми платками.

— Это тетя Катя из нашего санатория, — тараторила она, — это Люба из «Горных Вершин»…

Ксению она представила коротко:

— Подружка моя.

И, взглянув на подходившего Василия Ефимовича, который был явно рассержен, шепнула Ксении:

— Ну его! Айда с нами.

Они побежали вперед изо всех сил, а потом долго гуляли всей компанией и пели хором:

По Дону гуляет казак молодой…

На другой день Василий Ефимович сопровождал другую даму.

Тоненькая, гибкая, как пружина, физкультурница Таня говорила:

— У нас ведь проходной двор. Приехал, отдохнул, уехал. И приглядываться к ним не стоит.

Ксения думала, что в санатории у нее будет много свободного времени. Но рукоделие, которое она привезла с собой, так и валялось в ящике. Весь день был расписан: процедуры, прогулки, а после пяти развлечения — кино, концерты или вечера «всего понемногу» с танцами, играми, которые проводил веселый, улыбающийся, напряженно работающий культурник.

А потом была еще библиотека. Комната, яркая от пестрых обложек журналов, от разноцветных книг, от розовых цикламенов, цветущих на широком подоконнике. У круглых столов, заваленных газетами, сидели постоянные посетители. Шелестели страницы, библиотекарша говорила шепотом.

Ксения бывала здесь так часто, что приметила «постоянных» — сухощавого старичка, высокого сутулого человека в шерстяном жилете, крупную женщину с усталым лицом, толстяка в зеленом модном костюме с узенькими короткими брюками.

Эти люди не играли в козла и подкидного дурака, не прыгали у волейбольных столбов. Когда бы Ксения ни приходила в библиотеку, они вечно сидели в креслах, погруженные в чтение.

Одного из них, человека в красивом шерстяном жилете, Ксения встретила как-то на лестнице. Он стоял у огромного, во всю стену, оконного стекла, всматривался в лиловое вечернее небо и улыбался. Неслышно ступая, Ксения прошла мимо, но человек сказал ей, не отрывая глаз от окна:

— Нет, вы посмотрите только…

Сперва Ксении показалось, что за окном, прижавшись мордой к стеклу, сидит кошка. Потом она увидела, что это птица с огромными немигающими желтыми глазами и кошачьими ушками.

— Крупная сплюшка, — посмеиваясь, сказал человек в жилете, — и подумайте, какая умница — прекрасно знает, что отсюда я ее не достану.

Он коснулся пальцем стекла. Птица чуть повернула голову.

Ксения поежилась.

— Неприятная все-таки. Откуда она взялась?

— Живет где-нибудь под крышей. И почему неприятная? Уничтожает всякую пакость — мышей, насекомых. И очень сообразительная и легко приручается.

Перечисляя достоинства совы, он ни разу не взглянул на Ксению. Вероятно, даже не знал толком, с кем говорит. Ксении это не понравилось.

— Вы так хорошо знаете ее привычки, будто лично с ней знакомы.

— Знаком, знаком…

Он сказал это рассеянно, не поворачивая головы. И Ксения оставила его наедине с птицей.

А потом произошел случай с Пашей. Несколько раз девушка жаловалась:

— Ведь правда, Ксюша, самое главное — нарзановая ванна? А доктор объясняет, что мне от нее вред будет. Он считает, что я чересчур слабая. А я, знаешь, какая терпеливая…

Проснувшись в день ванны, Ксения не нашла на месте своей курортной книжки. Она хорошо помнила, как сама положила ее на тумбочку, чтоб утром все было под рукой.

Паша, которая по привычке поднималась с зарей, уже убежала.

После тщетных поисков Ксения пришла в лечебный корпус с опозданием. У столика сестры, распределяющей ванны, как всегда, толпились отдыхающие. Ксения начала объяснять, что книжка куда-то затерялась, а ванна у нее в семь двадцать, так нельзя ли без книжки…

Молоденькая сестра строго спросила:

— Фамилия? — И, заглянув в большой разграфленный лист, недовольно сказала: — Что же вы меня путаете, гражданка? Получили вы уже свою ванну.

— Как?

— Ну вот, отмечено — Шеремилова в семь часов.

Ксения вдруг поняла.

— Ох, это девочка, что живет со мной в комнате, взяла мою книжку…

Сестра стала нервничать:

— Я ведь не знаю всех в лицо. Вас триста человек. Пройдите к врачу, если хотите.

Тогда стоявший рядом с Ксенией человек опросил с нескрываемой враждебностью:

— Неужели вы так уж дорожите этой ванной? Ведь девушку отчислят из санатория, если вы пожалуетесь.

Ксения растерянно возразила:

— Дело не в ванне…

— Ну да, спасительный священный принцип, — усмехнулся он.

Резко отвернувшись, Ксения заговорила, обращаясь только к сестре:

— У Паши Федюниной порок сердца. Ей нарзанные ванны запрещены.

Сестра вскочила:

— Сейчас я посмотрю…

Но в это время, стуча сапогами по мраморному мозаичному полу, появилась Паша. Лицо ее сияло.

— Ну, спытала я нарзановую. Против жемчужной не тянет. Куда! Здесь пузырьки махонькие, а там аж как вишня на тело садятся. Держи-ка свою книжку. Не серчай на меня.

Ксения потащила ее к выходу.

— Ты просто глупая! Теперь целый день будешь лежать.

Сестра, довольная, что происшествие не дошло до начальства, скороговоркой вызывала:

— Николаев Сергей Петрович, восьмая кабина, возьмите жетон.

Ксения на миг обернулась. Только сейчас она вспомнила: это ведь Николаев показал ей сову.

К концу обеда он подошел к ее столику:

— Мне нужно извиниться перед вами. Я был неправ.

Ксения с интересом смотрела на него. Он повторил:

— Я ошибся. Простите. Знаете, есть люди, которые ни за что не позволят ущемить свое право на ванну, на конфету, на место в трамвае. Это отвратительно.

— Ну да, конечно, — подтвердила Ксения, — то ли дело совы. Они умные, полезные, симпатичные.

Сергей Петрович вспомнил:

— Верно! Ведь тогда были вы…

— Нет. Тогда была сова. Я оказалась только свидетельницей вашего романа.

После обеда они гуляли вдвоем, и на другой день они гуляли вдвоем, сидели рядом в кино, ходили вместе в город.

Соседки Николаева по столику в столовой удивлялись:

— И когда это он успел… Такой тихий был… Слова из него не выжмешь…

А Сергей Петрович рассказывал Ксении, как он ездил в Африку покупать обезьян для зоопарка и вождь одного племени обязательно хотел в виде дополнительной нагрузки продать ему девушку или на худой конец двух мальчишек.

Чуть улыбаясь, Николаев представлял в лицах, как ему пришлось бы проводить эту покупку в бухгалтерии зоопарка, что сказал бы местком, как реагировала бы общественность.

Улыбка совершенно меняла его строгое лицо. Оно становилось добрым и открытым.

Ученый зоолог, он много ездил по свету и умел рассказывать.

На прогулках за ним неотступно ходили большие псы, которых он безнаказанно гладил, трепал, хватал за морды, опрокидывал на снег.

Сутулый, неприметный, на висках седина. Ксения думала: «С ним приятно, потому что он умный, тактичный, много знает. А как мужчина он понравиться не может».

Но каждый день, затягивая обед, ждала, что Сергей Петрович подойдет к ее столику и спросит: «Вы не возражаете против совместной прогулки?»

Они сворачивали с обычного маршрута, уходили по узкой тропе туда, где подымались покатые серые глыбы гор, изрытые пещерами.

Ксения заглядывала ему в лицо.

— Не пойму — сердитые у вас глаза или грустные?

— Разве? Это обманчиво. Мало людей, которые так, как я, радуются жизни. Дважды я тонул. Раз меня чуть зверь не задрал. Потом ранение под Ельней, ранение под Сталинградом, под Варшавой. Надо пройти через это, чтобы понять, какое счастье — жизнь!

Ксения запротестовала:

— Вот уж нет! Я не тонула, меня не убивали. И все же…

— Вы — сама жизнь! — перебил ее Николаев.

Ксения вспоминала эти слова и улыбалась. Паша смотрела на нее искоса. Вечером промолчала, заговорила только рано утром, когда обе они еще лежали.

— Я тебя вчера печалить не захотела. Но ты, Ксенечка, никому не верь. Они здесь все холостые. А дома небось у каждого жена.

— Да ну? У кого же, например?

— Будто не догадываешься? У твоего ухажера. Женатый он. Это я точно вызнала.

— Пашенька, все известно. И я его отбивать у жены не собираюсь. Поняла?

— Ври-ка! Если уж знаешь, стало быть собираешься. Как же еще отбивают-то?

Ксения не думала о том — женат Николаев, неженат? Если б она его полюбила, то, наверное, боролась бы за свое счастье. А полюбить было легко.

Она поняла это, когда днем, в библиотеке, не ожидая встретить здесь в часы процедур Сергея Петровича, вдруг увидела его темную с проседью голову. Он читал, и Ксения, делая вид, что выбирает книгу, долго смотрела на сухощавую руку с длинными пальцами, на прямые сдвинутые брови, на морщинки лба.

Разве в ее возрасте можно встретить свободного человека? И разве можно прожить на земле, никого не обидев? Для чего Ксении считаться с женщиной, которую она не знает? Ведь такое может больше никогда не повториться…

Выходила Ксения на цыпочках, но поняла, что Сергей Петрович ее увидел. Резко скрипнуло кресло. Сбегая по лестнице, Ксения услышала, как в библиотеке за кем-то захлопнулась дверь. В холле она спряталась за большим креслом. Было жутко и радостно — как в детстве при игре в прятки.

Сергей Петрович прибежал, огляделся, кинулся в коридор, вернулся и, перепрыгивая через ступеньки, помчался вниз.

Ксения поднялась красная, с бьющимся сердцем. Теперь она знала — все зависит от нее.

После пяти часов наступало уютное время. Зажигались огни. На третьем этаже раздвигали мебель и одетый по последней моде учитель танцев, трижды хлопнув в ладоши, начинал урок:

— Раз, два, три… Дамы вперед, дамы вперед… Кавалеры назад… Ангелина Леопольдовна, прошу!

Старенькая, сгорбленная пианистка резво ударяла по клавишам, но тут же замолкала, остановленная повелительным окриком:

— Каменный век! Вальса танцевать не умеют!..

А на четвертом этаже никого не было. Горели матовые лампы. Вальс и аргентинское танго доносились сюда, облагороженные расстоянием.

Они сидели, разделенные небольшим круглым столиком, и тихо разговаривали. У них уже появились общие воспоминания, и Ксения, зная, что виноватый мужчина делается покорным, уверяла, что в лечебном корпусе Сергей Петрович готов был ее побить.

Ей было приятно, что этот серьезный, суховатый мужчина пугается и краснеет, когда она дотрагивается до его руки.

— И совы никакой не было. Все выдумки, чтоб соблазнить бедную вдову…

Она негромко смеялась.

— Нет, сова была. Эта птица по преданиям вещает или горе или счастье. И я еще не могу понять, что же она нагадала. Знаю только, что для меня все это не просто.

Ксения отвела взгляд от его лица, чтоб не вызвать слов, время которых еще не пришло.

Прищурившись, она видела галстук, воротничок рубашки, рассматривала переплетение серо-голубых ниток жилета.

И тут она заметила штопку.

Обыкновенную штопку, сделанную очень тщательно, даже искусно. Почти по всему старенькому жилету то там, то тут иголка старательно повторяла рисунок вязки.

И до сих пор Ксения знала, что у Сергея Петровича есть жена. Но сейчас она будто увидела ее — живую женщину с умелыми и любящими руками.

Ксения отчетливо представила себе, как эта женщина подбирала нитки, считала каждый стежок и, отодвигая работу, щурила глаза — заметно? Нет, совсем незаметно…

Наверное, она делала это вечером, вернувшись с работы. Ведь столько дел ждет женщину после работы!

Сергей Петрович что-то говорил о поездке на дальний Север, которая ждет его после отпуска, а Ксения думала о своем.

Теперь в едва приметных мелочах она все больше и больше ощущала присутствие близкого Сергею Петровичу человека.

Плетеная закладка в его книге, аккуратность уже не нового костюма, белоснежный накрахмаленный платок.

И если бы только это! Но сказанные им когда-то мельком фразы оживали в памяти Ксении: «Диккенса я раньше не любил, его мне открыла жена». И еще: «Жена моя просто панически боялась животных, а теперь даже змей берет в руки. Привычка!»

Нет, не привычка. С чего бы это ей привыкать к змеям! Не привычка это, а любовь.

Был бы жив муж Ксении — верно, также вникала бы она в его интересы, заботилась о нем, собирала бы его в дорогу.

Внизу кто-то кричал:

— Юленька, займите мне место в кино…

Сергей Петрович тоже хотел пойти в кино. Но он сидит здесь и смотрит на Ксению восторженными глазами.

Ох, дай она себе волю — горько будет другой женщине!

Господи! Разве ж совсем ушли ее годы? Или только и осталось ей — силой и хитростью отнимать чужую любовь? Может, дождется еще она своей, не омраченной ни чьим горем судьбы.

И мысленно Ксения обратилась к далекой жене Сергея Петровича: «Живи спокойно. Ничего не будет. Вернется целый, невредимый…»

Чуть лукаво она сказала:

— А ведь совы-то не было, Сергей Петрович.

Он настороженно поднял глаза.

— Как это?

— Да так. Не было. И ничего она нам с вами не предсказала. Ни горя, ни счастья… Ничего.

Покинутый дом

Хотя ложь еще живет, но совершенствуется только правда.

М. Горький («О мещанстве»)

Свадьбу справляли через несколько дней после того, как молодые побывали в загсе и Джемма уже больше недели жила в доме своего мужа.

На торжество пригласили и директора завода, и подруг Джеммы по цеху. Хотя жених работал на том же предприятии, все заводские считались приглашенными со стороны невесты, потому что у нее не было никакой родни, выросла в детдоме, жила в общежитии.

Зато у жениха родни оказалось много. Еще бы — такая уважаемая семья! Маленькой Джемме здорово повезло. Месяца три проработал молодой инженер Марутян на заводе — и вот уже свадьба!

Работницы пришли все вместе. Никто из них робостью не отличался, а тут притихли и держались кучкой. В большой комнате накрывали на стол. Оставаться там было неловко — будто рассматриваешь угощение. У свекрови разместились уважаемые, солидные госта. Девушки забились в комнату молодых.

Сперва Ким ухаживал за ними — поил лимонадом. И они сдержанно-церемонно благодарили, опуская глаза, будто не эти же девушки в цехе называли его на ты и задирали по каждому поводу.

Наконец Ким догадался уйти:

— Джемма, я посмотрю, не нужно ли чего маме.

— Подожди.

Она подвела мужа к окну, оглядела, поправила кудрявую прядку, слегка прикоснулась к галстуку. Потом оттолкнула и строго сказала:

— Ну, теперь иди.

Все поняли: маленькая Джемма утверждала свое право на того, кто был до сих пор инженером, товарищем Марутяном, а теперь стал ее мужем. И никто не улыбнулся. Только Софик крикнула вслед Киму:

— Обратно не торопись, нам без тебя лучше.

Девушки плотно закрыли дверь и обступили Джемму.

— Что молчишь? — накинулась на нее Софик. — Мы все на твою свадьбу новые платья пошили. Видишь?

— Ой, вижу! — сказала Джемма.

— Ну, говори — как живешь? Это ваша комната будет?

— Наша.

— А что тебе свекровь подарила?

— Часы, — ответила Джемма.

— Золотые! А еще что?

Теперь можно было без помех рассмотреть новые шелковые одеяла на кроватях, новое платье Джеммы, свадебные подарки, сложенные на низком круглом столике.

— Честное слово, девочки, я еще сама ничего не видела, — уверяла Джемма.

— Сейчас увидишь, — пообещала Софик, — тут от завода подарок должен быть. Я сама слышала — директор месткому сказал: «Не вздумай что-нибудь безвкусное купить. Помни, в какой дом пойдет. Солидную вещь бери».

У Софик были цепкие руки и зоркие глаза. Недаром, когда на нее находило настроение, она выполняла по три нормы в день, а в сезон сортировки фруктов никто не мог с ней равняться.

Сейчас из груды свертков она ловко вытащила коробку с наклейкой ювелирного магазина и аккуратно развязала шпагат.

— Ну вот, «От коллектива консервного завода». Смотри, два подстаканника и сахарница. Серебро! А коробка какая! Ты подстаканники поставь в буфет, а коробку на туалетный стол — для красоты. Ну, что там еще есть?

Девушки разворачивали пакеты и ахали над розовым шелковым бельем, тонкими чулками. Софик прикидывала на себя серую материю и вертелась перед зеркалом, тряся изжеванными перманентом кудряшками.

— Ладно, это все так, — сказала голубоглазая Мелине, — подарки, больше, меньше, — они у всех бывают. Ты скажи — свекровь какая?

— Свекровь очень хорошая, — горячо ответила Джемма, — она веселая. Я ничего не умею, она смеется. Говорит: «Ты без матери выросла, откуда тебе уметь! Теперь научишься».

— Больше не будешь на заводе работать?

— Не знаю. Ничего я, девочки, не знаю…

— А ты не теряйся, — наставительно сказала Софик, — человек никогда не должен теряться. Что значит «не знаю»? А кто знает? Сама ты хочешь работать? Это ты решай.

Отчитывая Джемму, она продолжала копаться в ворохе свертков, но тут раскрылась дверь и в комнату плавно и быстро вошла полная моложавая женщина с приветливым лицом;

— Вот где скрываются наши розы, — певуче произнесла она, — а там молодые люди, товарищи Кима, скучают, требуют общества…

Девушки расступились перед Варварой Товмасовной. Она легкими шагами подошла к Джемме, обняла ее за плечи, притянула к себе.

Джемма будто замерла в руках свекрови. Ей было непривычно всякое проявление нежных чувств, она не умела ответить на ласку этой женщины. Было трудно даже улыбнуться, и детское лицо Джеммы напряженно застыло.

— Будь хозяйкой, пригласи подруг к столу, — ласково наставляла невестку Варвара Товмасовна, прижимаясь щекой к ее каштановым волосам.

Девушки не трогались с места. Они, не скрывая любопытства, рассматривали Варвару Товмасовну, ее синее шелковое платье, волосы, уложенные волнами, руки с длинными красными ногтями.

— Я ее самое замуж бы выдала, — шепнула подругам Софик.

— К столу, дорогие, к столу! — скомандовала хозяйка.

Джемма молча потянула подруг за руки.

За длинным, блестящим от сияния хрусталя столом уже сидели гости. На месте тамады — директор завода Григорий Александрович Толоян. Дальше сослуживцы Варвары Товмасовны, родственники. Другая половина стола была отведена молодежи. Напротив тамады усадили молодых, а девушек, как они ни противились, Варвара Товмасовна разделила и разместила среди товарищей жениха.

— Что здесь происходит? — с деланным недоумением спрашивал Григорий Александрович. — Я ничего не понимаю. Для чего нас сюда позвали, что у нас торгуют, кого забирают? Еще неизвестно — согласимся мы или нет…

— Молчи, молчи! — гремел ему в ответ полный красивый человек, один из бесчисленных родственников Кима — дядя Степан. — Молчи, — кричал он, озорно подмигивая, — недоглядел, проворонил лучшее яблоко из своего сада. О чем теперь говоришь?

— А кому мы это яблоко отдали? — не сдавался Григорий Александрович. — Нет! На нас одним глазом не смотрите! Мы на мокрое место не сядем! Мы это яблоко не на сторону отдали — своему человеку, со своего завода! Как было нашим — так нашим и осталось!

Все это относилось к Джемме. Директор, которого она до сих пор видела только издали, на собраниях, говорил о ней. Этот стол был накрыт в ее честь, эта нарядная женщина, которую все так уважали, звала ее дочкой… А главное, о чем Джемма даже забывала в сутолоке дней, было то, что она теперь замужем и у нее есть муж.

Когда-то она над ним смеялась, как все девушки. Она тоже называла его «инженер-дитя» и повторяла вслед за Софик, что у него даже со спины видно, как щеки торчат. Но это было неправдой. Девушки над всем смеются. Софик смеется и над Арто, хотя сама в него влюблена. А Ким красивее, чем Арто. И щеки у него не торчат, и волосы кудрявые.

Джемма тихо тронула мужа за рукав. Ким взглянул на нее и улыбнулся.

Хлопали в ладоши люди за столом, звенели бокалы.

Старая мастерица Санам сказала, вытирая слезы:

— Хороша ли, плоха — вот она вся перед вами. Сирота, никого за спиной нет. Если уж теперь она ваша — ей перед вами отвечать, вам за нее отвечать.

Но лучше всех говорила Варвара Товмасовна — свекровь Джеммы. Она встала между молодыми, охватив их обоих за плечи раскинутыми руками.

— Я не хочу другой дочери, чем та, которую выбрало сердце моего сына…

Голос Варвары Товмасовны, проникновенный, взволнованный, растрогал всех. Женщины вытирали слезы.

— Молодые люди нашли друг друга, полюбили и вот я счастлива их счастьем. Говорят, мать не может быть беспристрастной. Но я горжусь своим сыном не как мать, а как человек. И сейчас, на пороге новой жизни, я повторю ему: будь честным, будь принципиальным, будь мужественным…

Варвара Товмасовна переждала, пока стихли аплодисменты.

— В старину свекровь, проверяя невестку, заставляла ее подметать пол, готовить обед. Мне это ненужно. От моей Джеммы я потребую только одного: чтоб она была полезным членом нашего общества.

Трудно было сказать лучше и красивее. И снова все хлопали и кричали «ура». А кричать «горько» Варвара Товмасовна запретила:

— Мещанству нет места в нашем доме.

Зато все смеялись, когда Варвара Товмасовна расцеловалась с директором Толояном.

— Спасибо тебе за хорошую дочку, спасибо вам всем, — благодарила она заводских.

Что и говорить, свадьба получилась прекрасная и все остались довольны. Все, кроме Софик.

— Что за веселье, — заявила она, — речь, речь, речь… Как будто на собрании сидели. Даже не потанцевали вволю.

А кто ей мешал танцевать? Товарищи Кима играли и на пианино, и на таре. Сын дяди Степана Рубик бил в большой медный поднос, как в бубен.

Сама Варвара Товмасовна танцевала — плыла, сдвинув брови, округляя руки.

Плясал дядя Степан, лихо перебирая ногами.

Гости хлопали — таш, таш, таш…

Нет, конечно это была веселая свадьба!

Уже на рассвете в своей комнате Джемма сказала мужу:

— А мама лучше всех. И красивая, и умная.

Ей было неловко и радостно произносить слово «мама». Она каждый раз чуть запиналась, выговаривая его.

— Мама у меня действительно мировая, — подтвердил Ким, развязывая у зеркала галстук.

— А как мама с товарищем Толояном поцеловалась! — счастливо рассмеялась Джемма.

— Ну и что! — пожал плечами Ким. — Он не чужой человек. Тоже дядей мне доводится.

Через год у Джеммы родился сын. Джемме хотелось назвать мальчика Игорем. Ей нравилось это имя, оно было как будто из сказки, из незнакомой жизни.

Варвара Товмасовна сказала:

— Ты знаешь, я никогда не вмешиваюсь. Я только советую. Но если у такого талантливого народа, как наш, столько прекрасных, овеянных славой имен, стоит ли искать их на стороне? Например, Тигран. Это был царь царей. При нем наша страна простиралась от моря до моря. Старинное армянское имя.

— А тогда почему ты своего сына Кимом назвала? — недовольно спросила Джемма.

Она уже привыкла говорить свекрови «ты» и называть ее мамой.

— О, то другое время было! — охотно пояснила Варвара Товмасовна. — Тогда мы увлекались революционной романтикой. Детей называли Марлен — в честь Маркса и Ленина, Ор — охрана республики. А теперь каждый народ должен беречь свои традиции, свою самобытность.

— Еще есть такое старинное великое имя — Врамшапух, — вмешался Ким и подмигнул Джемме, — будем называть Шапулькой.

— Не над всем можно смеяться, — сдвинула брови Варвара Товмасовна, — я считаю, что, например, Ваган — прекрасное имя. Оно означает — щит.

Джемма не могла спорить со свекровью по такому поводу. Вообще полагается, чтоб имя первому внуку дала бабушка. А уж тем более такая бабушка, как Варвара Товмасовна. Когда Джемма еще лежала в клинике, весь персонал удивлялся тому, как о ней заботились.

Мальчик родился ночью, а уже на заре в палату принесли корзину свежих цветов. Еду Джемме доставляли из дому. В записках Варвара Товмасовна писала: «Прошу, не ешь ничего больничного, чтоб не повредить себе и ребенку». А сладостей присылали столько, что Джемма закормила сестер и санитарок.

— Видно, хороший у тебя муж, — говорила старшая сестра. По вечерам, после процедур, она любила посидеть в палате и потолковать с женщинами о жизни.

— Это не муж. Это все свекровь, — объясняла Джемма.

Она знала, что Ким тут ни при чем, — он ведь еще совсем молодой и неопытный. Когда ночью у Джеммы начались первые боли, он испугался и стал просить: «Не рожай, потерпи как-нибудь до утра…» Сонный, в одних трусиках, он был похож на растерявшегося мальчика.

А потом в комнату быстрыми шагами вошла Варвара Товмасовна, сразу стало спокойно, и все дела сделались как надо. Джемму одели, позвонили дяде Степану, он прислал свою новую машину, и Варвара Товмасовна сама отвезла Джемму в больницу.

— Значит, эта полная в габардиновом пальто твоя свекровь? — допытывалась старшая сестра. — Хорошая, солидная женщина. А родителей у тебя нет? Сироту, значит, взяли. Что ж, бывает. Счастье иметь надо.

Все считали, что у Джеммы счастье. И она сама так думала.

В больницу за ней приехали Ким, Софик и Рубик.

Мать велела Киму одарить санитарок, когда они вынесут ребенка. От этого у Кима испортилось настроение. Он мял в кулаке бумажки и думал не о сыне, а о том, как ему передать деньги.

— Не могу я это, — жаловался он.

Рубик пришел ему на помощь, отобрал измятые, влажные деньги, непринужденно, с шутками и прибаутками рассовал их по карманам белых халатов санитарок.

— Этот ребенок первый, и пусть с вашей легкой руки сотня за ним, — провозгласил Рубик.

И няня осторожно вручила ему шелковый сверток. Все посчитали, что Рубик-отец, и смотрели на него добрыми, улыбающимися глазами.

А Ким шел позади и пытался поддерживать Джемму за локоть. Он смотрел ей в лицо и видел, что она изменилась. Сейчас уже нельзя потрепать ее по щекам, дернуть за волосы, подразнить, как он любил это делать раньше. Что-то ушло из их отношений и наверное, что-то должно прибавиться. Женщину, которую Ким осторожно вел под руку, он будто и не знал. Она улыбалась ему иначе, чем маленькая Джемма, и смотрела с тихой, умиротворенной нежностью.

У машины Рубик передал мальчика Софик, а сам сел к рулю.

— Кукла! — восхищенно сказал он. — Любой подъем берет!

Джемма улыбалась и кивала, хотя сама думала только о ребенке. Ей казалось странным, что можно говорить о чем-нибудь другом, когда на свете появилось это новое существо.

А Софик только разок приподняла угол лилового одеяла — показала Киму красное припухшее личико — и тут же со свойственной ей горячностью принялась говорить о заводских делах, как будто это было подходящее время для такого разговора.

— Слушай, если мы Пироева не отстоим — нелюди будем! Ты должен категорически сказать. Понимаешь?

— А как же, — отвечал Ким, — я им скажу, они почувствуют. Нам такого специалиста терять нельзя. Я скажу!

— У-у-у, это все Газияна дела, — закипела Софик, — Пироев пятнадцать лет на заводе. Мне наплевать на его анкету. Сейчас о ней вспомнили? Где справедливость? Для чего мне знать, кто его отец? Я его самого знаю!

Джемма сказала:

— Дай мне мальчика. Ты его еще уронишь.

Софик засмеялась.

— Нет. Я его в дом внесу. Пусть твоя свекровь на меня добрым глазом посмотрит.

Варвара Товмасовна ждала на лестничной площадке. В ее глазах дрожали слезы. Она надела Джемме на палец кольцо с блестящим камешком.

Лиловое одеяло развернули на широкой родительской кровати. Вызывая умиление столпившихся вокруг него людей, мальчик изо всех сил потягивался, сжимая крохотные кулаки. Потом зевнул и стал вертеть головой, шевелить губами.

Джемму уложили в постель. Она кормила ребенка и украдкой вытаскивала из пеленок его ручки с удивительно красивыми ноготками, поглаживала темные волосы, такие мягкие, что пальцы их почти не ощущали.

В соседней комнате Варвара Товмасовна разливала по рюмкам пахучий коньяк и приговаривала:

— Это Киму за хорошего внука, это Софик за то, что внесла его в дом, это Рубику за то, что отвез в больницу одну, а привез двоих.

— Машина моя такая счастливая, — ввернул Рубик.

И тут уже Софик не могла смолчать:

— Гордишься, будто на свои деньги ее купил.

— А то на чьи? На сбережения от своей стипендии, — благодушно рассмеялся Рубик.

— Немножко и мы знаем, сколько машина стоит, — не унималась Софик, — за все время учения столько не скопишь, а ты всего на третьем курсе.

Рубик уже стал сердиться.

— У меня отец тысячу рублей получает.

— Ну, я не понимаю — как живут люди? Тысячу рублей получают, семью кормят, одевают и еще на сбережения машину приобретают. Почему я так не могу?

— А ты получаешь тысячу рублей? — строго спросила Варвара Товмасовна. — Тысяча рублей — это что, маленькие деньги, по-твоему? Если государство выпускает машины в индивидуальное пользование, значит каждый трудящийся может их купить на свои трудовые сбережения.

Софик не стала слушать. Она собралась домой.

Джемма шепнула ей:

— Приходи в субботу. Гости будут.

Софик невесело усмехнулась и кивнула на соседнюю комнату.

— Ничего, она добрая, — успокоила подругу Джемма.

— Я злая, — покачала головой Софик.

Злая, не злая, а умела она создавать людям душевное беспокойство. Недаром после такого богатого событиями дня, после первого купания мальчика, в минуту, когда Ким стоял над его кроваткой, Джемма спросила мужа:

— А где работает дядя Степан?

— В Заготзерне, что ли, — неохотно ответил Ким. — Посмотри, честное слово, он улыбнулся!..

— Это пока рефлекс, — важно ответила Джемма. Она изучила книгу «Мать и дитя».

— Дядя Степан человек умелый, — пояснил Ким, — он и дом себе построил будто бы на сбережения…

— А мама об этом знает? — строго спросила Джемма.

Не отвечая, Ким испуганно зашептал:

— Ой, он плакать хочет… Что с ним делать?

В доме опять готовилось торжество, и, как всегда в таких случаях, появилась дальняя родственница тетя Калипсе. Она загоняла домработницу, все время требовала:

— Мясо должно быть изысканно хорошее. Рыба должна быть высшего сорта. Я не допущу, чтобы на этом столе было что-нибудь не изысканное.

Джемма не любила тетю Калипсе. Неуловимым движением глаз и бровей старуха выказывала пренебрежение молодой невестке. Джемма слышала, как она говорила соседке: «Бедная Варвара! Единственного сына женила — и ни сватьев, ни родни. В гости не к кому сходить, совета не с кем держать. Этому дому разве такую невестку надо!»

Но теперь тетя Калипсе была совсем другая. Она шумно восторгалась Ваганчиком:

— Невиданный ребенок! Красавец! Богатырь! Давид Сасунский!

А Джемме сказала:

— Теперь ты настоящая хозяйка. Укрепилась.

В эти дни входные двери не запирались — непрерывно появлялись гости. Заехал и директор завода Григорий Александрович. В подарок привез большие банки варенья и компотов. Он на минутку остановился у кровати Ваганчика, двумя пальцами неловко похлопал по щечке новорожденного.

— Приглашали в субботу, а я уж решил сегодня. В субботу у нас собрание — то да се.

Варвара Товмасовна увела его в свою комнату — пить кофе. А вечером она осторожно спросила Кима:

— Ты что, собираешься выступить против директора?

— Дядя Толоян уже нажаловался?

— Не важно кто, — спокойно сказала Варвара Товмасовна.

— Они все на поводу у начальника отдела кадров, вот мы им и дадим по носу, — пообещал Ким.

Варвара Товмасовна промолчала. Разговор возобновился на другой день.

— Ты, наверное, завтра задержишься? Ведь у вас, кажемся, собрание? Между прочим, я выяснила: вопрос об увольнении этого Пироева согласован в соответствующей инстанции. Вы зря собираетесь ломать копья.

— Откуда они знают Пироева! — угрюмо сказал Ким. — Пироев прекрасный мастер и человек, на заводе много лет. А мы понимаем, кто его хочет съесть.

Варвара Товмасовна выпрямилась:

— Выбирай выражения. Не распускайся. И откуда такая уверенность в том, что ты, новоиспеченный специалист, понимаешь все лучше старых, испытанных товарищей?

— Нечего тут понимать. Газиян — перестраховщик и подлец. Копается в своих бумагах, и ему нет дела до людей. Он нашел в анкете Пироева…

— Меня не интересует, что он нашел в анкете Пироева. Но мне кажется, что ты идешь на поводу у недисциплинированной части молодежи. А ты только начинаешь свою общественную жизнь, и тебе надо быть особенно осторожным.

— Я знаю, что Пироев полезный и честный работник. И для меня это вопрос принципа.

— Ким, — проникновенно сказала Варвара Товмасовна, — как ты думаешь — я могу посоветовать тебе плохое? Ты имеешь представление о том, что такое настоящая принципиальность? Это когда человек выполняет волю своего начальника, как солдат волю командира. Не рассуждая. Даже иногда, как сказал Владимир Маяковский, «наступая на горло собственной песне».

Она то понижала голос до шепота, то выговаривала слова громко и четко, будто вколачивая их в сознание сына.

— А потом? — вдруг крикнул Ким. — Что потом? Промолчать? Все знают мое мнение.

Мальчик, задремавший у груди Джеммы, закряхтел и снова открыл глаза. Джемма с досадой замахала рукой.

Варвара Товмасовна, моложавая и красивая в своем сером блестящем халате, взяла под руку сына и вывела его из комнаты.

— Ты ни в коем случае не можешь промолчать. Ты как раз непременно должен выступить…

Она еще долго говорила в столовой, говорила и утром, перед тем как уйти на работу. Джемма сквозь сон слышала мягкий, мелодичный голос свекрови. Ее интонации можно было пропеть как песню.

День выдался хлопотливый. Джемма выкупала сына пораньше — сразу после обеда — и к вечеру нарядила в кофточку, вязанную из гаруса, и в такой же чепчик. В белом мальчик был как муха в молоке — черноволосый, темноглазый. Уже ясно, что глазки не серые, мамины, а черные, отцовские. Чистенький, сытый ребенок лежал в кроватке, важно моргая.

Одеваясь, Джемма все оглядывалась на него и думала: «Вот он, первый по крови родной мне человек. Хочу, чтоб он был моим другом с самого детства. Я ему скажу: „Не капризничай, сынок, не огорчай свою маму…“ Только так, ласково буду воспитывать моего маленького».

И, радостно ощущая в теле прежнюю девичью легкость, Джемма в первый раз за много месяцев надела нарядное платье и туфли на каблуках. Она расчесала и собрала в пышный узел свои недлинные каштановые волосы, слегка подкрасила губы. Пусть все видят, какие они красивые — мать и ребенок!

Она действительно была красивая, ей хотелось, чтоб и муж это заметил. Но Ким пришел усталый, раздраженный, будто и не на праздник в честь своего первенца.

— Перемени хоть рубашку, — обиженно сказала Джемма.

А Ким все сидел у стола и даже не посмотрел на сына.

— Перемени рубашку, — еще раз повторила она.

Ким наконец поднялся и снял пиджак. В это время в передней прозвучал резкий звонок. Кто-то нетерпеливо нажимал кнопку.

— Верно, дядя Степан! — Джемма побежала в переднюю и распахнула дверь.

В подъезде стояла Софик. Она пришла не в гости. Измазанный ватник был надет на синюю спецовку, растрепанные волосы выбивались из-под платка.

— Твой муж пришел? — сквозь стиснутые зубы спросила она.

Джемма отстранилась от двери и обернулась. В глубине передней стоял Ким без пиджака и без галстука, в расстегнутой на груди сорочке. Он смотрел на Софик, и Джемма увидела, что Ким боится ее. Жалким и испуганным было его лицо.

— Инженер-дитя, — брезгливо сказала Софик, — я плюю на твою совесть, инженер-дитя.

Она резко повернулась и застучала по лестнице грубыми туфлями.

Тогда, не понимая, что произошло, не понимая, зачем она это делает, Джемма бросилась за ней, цепляясь за перила. Она выбежала на холодную улицу, протягивая руки, чтоб удержать и вернуть подругу.

Сверху кто-то встревоженно кричал:

— Ах, ах, без пальто, без пальто…

На последнем курсе медицинского института Джемма полюбила. Любовь вторглась в ее спокойную жизнь как несчастье. Она приносила больше страданий, чем радости, но отказаться от нее было невыносимо трудно.

В первые годы учения Джемма чувствовала себя в институте одинокой и обособленной.

Первокурсники — вчерашние школьники — занимали друг у друга по пятьдесят копеек, бегали между лекциями в булочную за пончиками, всей группой отправлялись в кино. К занятиям они относились легкомысленно. На лекциях болтали, перекидывались бумажными шариками. Однажды преподаватель латыни, высокий старик, поймал такой шарик и строго обратился к Джемме:

— Это вы сделали?

Джемма была не столько обижена, сколько удивлена. Неужели она похожа на этих девочек? Ей казалось, что она намного старше, — жена, мать, серьезная женщина!

Но скоро безликая шумная масса распалась на отдельных людей, и все они стали ее товарищами. Теперь, засидевшись в лаборатории или институтской библиотеке, Джемма не отказывалась от своей доли булки и вместе со всеми убегала с лекции в кино на дневные сеансы.

Часто товарищи занимались у нее дома. Варвара Товмасовна варила им черный кофе, приносила сладости и забирала из комнаты маленького Ваганчика.

— Да, так можно учиться, — завидовали подруги, — какие у тебя заботы!

Забот действительно не было. В налаженном, благоустроенном доме все делалось вовремя. И все-таки Джемма училась не очень хорошо. Ей было неприятно брать в руки человеческие кости, трудно было привыкнуть к анатомичке, и она со страхом думала о том, что когда-нибудь ей придется самой разрезать скальпелем живое человеческое тело.

С самого начала Джемме не хотелось учиться медицине. Она предпочла бы вернуться работать на завод. Джемма робко заговорила об этом, но одобрения не получила.

Варвара Товмасовна рассудила так, что с ней нельзя было спорить:

— Государство предоставляет тебе право на образование. Семья создает условия для учения. Если ты не получишь диплома, люди просто перестанут тебя уважать. А насчет выбора профессии — так самая благородная, гуманная, подходящая для женщины — это профессия врача! И когда дома свой врач — это тоже как-то спокойнее.

Вот так Джемма поступила в медицинский институт. На последнем курсе она поняла, что любит Сергея, товарища, с которым проучилась пять лет. Это произошло неожиданно. Во всяком случае было время, когда Джемма поправляла Сергею галстук, критически оглядывала его единственный костюм и наставляла, как вести себя на свидании с хорошенькой филологичкой, в которую Сергей был влюблен.

Потом Джемма и Сергей проходили практику — курировали больных в терапевтической клинике. Джемме досталась старуха, у которой обнаружились симптомы всех болезней. Один день она описывала ярко выраженную язву желудка, другой раз подробно рассказывала все признаки воспаления почек. Кроме того, у нее было повышенное кровяное давление и хрипы в легких.

Джемма поставила четыре диагноза — и все под вопросом. Профессор Симонян, язвительный и безжалостный, весело сказал:

— Ого! Да у нас тут целый букет!

А Сергей вел наблюдение над мальчиком с какой-то сложной и тяжелой болезнью крови. Мальчика скоро выписали из клиники.

— Пусть умрет дома, — сказала мать, и врачи с ней не спорили.

Но Сергей не оставил больного. По нескольку раз в день он бегал на окраину города, делал уколы и внутривенные вливания.

Потом он связался с республиканским Институтом крови, завел переписку с Москвой, получал новые препараты и таскал к больному профессоров, просаживая на такси свою стипендию.

Джемма говорила ему:

— Оставь. Ну что ты там можешь сделать?

Он, будто не слыша ее, просил:

— Пойдем со мной, а? Посмотри свежими глазами. Кажется, есть некоторое улучшение.

Однажды глубокой ночью в квартире Марутянов раздался телефонный звонок.

— Джемма, — говорил Сергей задыхаясь, — кажется, у кого-то из твоей родни есть машина. Заезжай в аптеку, возьми кислородную подушку.

Ким поднял голову:

— Начались прелести врачебной профессии?

— Что же делать? — Джемма растерялась. — Попрошу Рубика…

— Не звони Рубику, — ответил сонный Ким, — мама против.

Верно. Дядя Степан больше не бывал в их доме. Произошла какая-то неприятность, и его сняли с работы. По этому поводу у него было длительное объяснение с Варварой Товмасовной. Очень убедительно получилось, что он ни в чем не виноват. Кто-то воспользовался неопытностью и доверчивостью дяди Степана и запутал его.

Варвара Товмасовна слушала очень внимательно, вопросов не задавала, а под конец беседы объявила: «У нас „просто так“ человека не снимут. Пока ты не будешь восстановлен, я думаю, тебе лучше не показываться на людях».

Джемма решила, что дядя Степан обидится. Но он не обиделся. В гости не приходил, но звонил по телефону и обстоятельно докладывал Варваре Товмасовне запутанные ходы своего дела. Она коротко отвечала: «А у Мамиконяна был? А с Иваном Сергеевичем говорил?»

При таких обстоятельствах беспокоить семью дяди Степана было неловко. Но из квартиры Варвары Товмасовны, которая всегда все слышала, раздался властный голос:

— Нечего церемониться. Раз вам нужно — звони. За счастье сочтут.

В самом деле, ведь не могла Джемма бежать ночью через весь город! А Сергей не сомневался, что она приедет. Он и не просил прийти, а коротко сказал: «Приезжай».

Краснея у телефона, Джемма позвонила Рубику. Хорошо еще домашние не знали, что она не имеет никакого отношения к этому больному.

Ночью стоять одной на улице было страшновато. Джемма прислушивалась, не идет ли машина, и злилась на Сергея.

Рубик подкатил «Победу» к парадному и в ответ на робкие извинения сказал с достоинством:

— Мы для своих родственников на все готовы. Хорошо, если бы некоторые получше это знали.

В машине злость на Сергея прошла. Джемма снисходительно подумала: «Наверное, растерялся, струсил».

Освещенные желтым светом окна в маленьком покосившемся черном доме уже вызывали тревогу. Во дворике сидели две сгорбленные старухи. В разворошенной, неприглядной комнате металась женщина, неподвижно сидел у стола человек с дрожащим лицом.

Только Сергей был удивительно собран и спокоен. Женщина бросилась к Джемме, как будто она принесла спасение.

— Что надо? Что надо делать? — свистящим шепотом спрашивала мать.

Сергей быстро разобрал ампулы и наполнил шприц. На тахте под сбитыми простынями лежал обессиленный ребенок с черными провалами у глаз и носа.

Джемме хотелось скорее уйти, убежать из этой душной, охваченной горем комнаты. Для чего она здесь? Ведь видел же Сергей, что спасти мальчика нельзя!

Только уловив последний вздох и закрыв усопшему глаза, Сергей опустил руки. Пронзительно крикнула женщина, раздались глухие рыдания отца, в комнату, причитая, вползли старухи.

Джемму пугало чужое горе. Она с раздражением думала о том, что незачем было Сергею подвергать ее, да и себя такому тяжкому испытанию. И вместе с тем именно в эту минуту Сергей показался ей удивительным, ни на кого не похожим.

Они до утра ходили по городу Сергей просил:

— Побудь со мной…

С той ночи они стали искать друг друга в клиниках, в институте, в библиотеке. По вечерам, оглядываясь, боясь, что ее увидят, Джемма уходила с Сергеем на окраину города — к мосту через реку Зангу. Им хотелось быть вместе каждый день, каждый час, всегда.

Раньше, бывало, Сергей приходил запросто заниматься домой к Джемме. Сейчас он перестал бывать у Марутянов.

— Я и тебя оттуда вытащу!

— А Ваганчик? — тихо напоминала Джемма.

— Ребенок — это тоже ты.

Иногда они отправлялись к старой и самой близкой подруге Джеммы. Пополневшая, будто выросшая, Софик была теперь старшей мастерицей цеха, членом бюро парткома. Но в остальном она нисколько не изменилась. Недосягаемый Арто уже был ее мужем, а в новой пустоватой квартире бегали, ползали и шумели трое черных, как жуки, ребят.

Счастье, что по вечерам дети рано засыпали.

Софик угощала гостей чаем и пирогами собственноручного производства. Она ими очень гордилась, хотя Джемма объявляла их несъедобными.

Софик не обижалась:

— Ну да, у вас, конечно, зефиры-пломбиры. А мои ребята все, что помягче камня, сжуют и спасибо скажут.

От подруги у Джеммы секретов не было. Но Софик являлась сторонницей решительных мер. Тряхнув головой — эта привычка у нее осталась, — она требовала:

— Надо скорей кончать. Забирай сына и уходи. Я тут большой трагедии не вижу.

Джемма горько усмехалась. Разве это так просто? Какой удар будет для Варвары Товмасовны! А Ким, который ее так любит!

— Ну и сиди тогда с ними, — сердилась Софик. — Ким ее любит! Не бойся, ничего с ним не сделается. Он уже налево-направо глазами косит.

Софик плохо относилась к Киму. А ведь не легко сломать налаженную, спокойную жизнь.

— Просто ты меня не так уж крепко любишь, — говорил Сергей.

Нет! Джемма его любила. Она любила его за то, что не все в нем понимала, за то, что могла ему удивляться, за то, что чувствовала в нем силу, которой не было в ее душе.

Наконец они договорились. После экзаменов в день окончания института Джемма уйдет из дому и они отправятся в любое место, куда назначат молодых врачей.

Было начало лета. Под ногами клубился тополевый пух, на перекрестках продавали мелкие розы, связанные в тугие пучки и обложенные душистыми, прохладными листьями сусанбара.

В один из вечеров Ким вырвал из рук жены шляпу и швырнул на пол.

— Довольно тебе, — крикнул он срывающимся голосом, — сказку из меня сделала… Сиди дома!

Джемма еще не научилась врать. Она покраснела. Неуверенно спросила:

— Что с тобой?

— А то, что надо мной все товарищи смеются! Ты что, меня на улице нашла? И кто он такой, чтоб отнимать у меня жену? Кто он такой?

На это было очень трудно ответить. Джемма, собравшись с силами, сказала:

— Я от тебя уйду.

— Нет! — еще громче закричал Ким. — Я уже сказал — не уйдешь!

«Не понимает», — с тоской подумала Джемма.

Ей стало жаль мужа, будто он был такой же ребенок, как Ваганчик. Все так же бессмысленно Ким требовал:

— Нет, мне интересно — а кто он такой? Какой-то студент несчастный…

В комнату без стука вошла Варвара Товмасовна.

— Если ссоритесь, то по крайней мере тише. Нельзя так распускаться.

Она говорила шутливо, а сама оглядывала сына и невестку зоркими, осторожными глазами.

— Пойди успокойся, — приказала она Киму.

И он вышел, опустив кудрявую голову.

Свекровь подошла к Джемме.

— Ты меня называешь мамой. И я прошу только одного — будь со мной откровенна, как с матерью. Поделись тем, что тебя мучает. Мне все равно — Ким или ты. Вы оба мои дети и оба мне дороги. Я не дам тебе плохого совета, дитя мое.

Джемма сказала:

— Я хочу развестись с Кимом.

На лице Варвары Товмасовны ничего не отразилось. Оно осталось таким же участливо-внимательным, а ее красивая белая рука поощрительно гладила плечо невестки.

Так же участливо Варвара Товмасовна выслушала короткую и сбивчивую исповедь Джеммы. Она не оттолкнула ее от себя с гневом и презрением. Она сказала:

— Видишь, Джемма, это все очень серьезные вопросы, а ты собралась решать их наспех, очертя голову. Ты забыла о ребенке. Ему не легко будет расти без материнской ласки. Я уже не говорю о том, что Ким ни в чем не виноват перед тобой. За что же ты хочешь разрушить его семью?

Она говорила, а Джемма в это время думала, что Сергей ждет у последней остановки автобуса. Он терпеливый, он будет долго ждать, может быть, она еще успеет…

— А сегодня я тебе не советую выходить из дому. Обдумай все, о чем мы с тобой побеседовали. Прими ванну. Почитай Ваганчику книгу. Ребенок совсем тебя не видит.

На другой день Ким оформил отпуск. Он был уже начальником цеха. Отпуск в начале лета не входил в его планы, но Варвара Товмасовна посоветовала ему окружить Джемму вниманием и заботами. Ким каждый день провожал жену в институт и ждал на улице. А институт уже, собственно, можно было и не посещать — оставался всего один экзамен. И Джемма перестала выходить из дому.

За это время с Сергеем удалось встретиться только один раз.

— Если позволишь, я одним словом прекращу все это, — убеждал Сергей. — Или, наконец, просто скажи ему, что он тебе не нужен. После этого ни один мужчина не будет навязываться женщине. Поверь мне.

У Сергея и у Софик были примерно одинаковые взгляды и одинаковые суждения о жизни.

Джемма попробовала говорить с Софик вескими словами Варвары Товмасовны, но подруга пренебрежительно отмахнулась:

— Как-нибудь наше советское государство не покачнется, если ты бросишь мужа. Очень уж вы с этим делом носитесь. Весь завод гудит. Ким характеристику потребовал — на трех страницах. Так расписали — прямо человек будущего. Недостатков нет. А ты, глупая, не хочешь с ним жить, ай-ай-ай!..

За два дня до последнего экзамена Джемму вызвали в комитет комсомола института. Ким собрался пойти с ней. Она взмолилась:

— Не надо… Прошу…

Джемма вошла в кабинет, еще не зная, о чем придется говорить. Слабо надеялась — может быть, о предстоящем назначении.

За столом сидели секретарь Семен Каспарян и два члена бюро — девушка-лаборант Галиева и студент четвертого курса Усанов. Некоторое время все молчали. Каспарян прокашлялся, для чего-то постучал карандашом о стол.

— Так вот, значит, как, товарищ Марутян, — начал он, — значит, нам хотелось бы поговорить с тобой по душам… И попутно, значит, выяснить некоторые обстоятельства твоей личной жизни…

Джемма молча наклонила голову. Секретарь беспомощно огляделся и сделал знак Галиевой. Та нахмурилась и пожала плечами.

Тогда Каспарян спросил:

— Ты уже получила назначение?

— Нет, — ответила Джемма. — Не знаю, — поправилась она.

Ей было известно, что она оставлена в городе и должна работать в лаборатории поликлиники. Но она дала слово поехать в район вместе с Сергеем.

— Как это не знаешь? — сказал Каспарян, раздражаясь оттого, что не мог начать нужного разговора. — Вот твое направление… вот личное дело…

— Я хочу поехать в село, — возразила Джемма.

— Что значит в село? У тебя, кажется, здесь муж, семья.

— Нет, так мы ни до чего не договоримся, — резко, без улыбки, сказала Галиева. — Товарищ Марутян, нам надо разобраться в твоем семейном деле. У нас есть заявление, что ты хочешь оставить мужа и ребенка…

— Я не хочу оставить ребенка! — встрепенулась Джемма.

Галиева, не слушая ее, продолжала:

— И связать свою жизнь со студентом Азизовым. Вот об этом мы хотели с тобой поговорить.

Она откинулась на спинку стула.

Теперь Каспаряну было уже гораздо легче. Он вытянул из вороха бумаг исписанные на машинке листы и положил их перед собой.

— Здесь характеристика твоего мужа с завода, где он проработал больше семи лет. Мнение о нем положительное, но бывает, что человек в личной жизни ведет себя иначе, чем на производстве. Что ты скажешь?

Джемма молчала.

Каспарян спросил:

— Он пьет? Или, может быть, как-нибудь нехорошо поступает по отношению к тебе?

Что могла ответить Джемма? Разве могла она объяснить, что с Кимом ей неинтересно и скучно, что ее раздражает каждое его слово и движение, что она перестала уважать его, а любви, может, никогда и не было.

— Я его разлюбила, — хрипло, с трудом выговорила она слово, которое почти невозможно было произнести в этой комнате, перед столом, застланным красным в чернильных пятнах сукном.

Третий член бюро, Усанов, резко встал с места и, подхватив портфель, сумрачно сказал:

— Ну, я ухожу. Это, знаете, не для меня.

Каспарян молча проводил его взглядом. Галиева сказала грустно и негромко:

— А потом разлюбишь Азизова. Так ведь можно без конца. И о ребенке ты не подумала. Хорошо ли ему будет без матери?

«Почему без матери?» — хотела спросить Джемма. И вдруг поняла: дома уже все решили — ей не отдадут мальчика. Варвара Товмасовна не отдаст.

— Знаешь что, товарищ Марутян, — дружески качнувшись в сторону Джеммы, сказал секретарь, — давай так: мы это дело пока прикроем. А то им, знаешь ли, даже в райкоме заинтересовались — звонили мне. Ты постарайся все же сохранить семью. Разбить легко, а создать трудно. Это общий закон. А у тебя семья неплохая. Ты была работницей, а сейчас уже врач. Значит, ты выросла в своей семье. Верно? И у тебя нет серьезных оснований для развода. Ну, договорились?

Он ждал ее согласия, но Джемма молчала.

На обратном пути она встретила Сергея и не таясь пошла с ним по улице. Он заглядывал ей в глаза:

— Через два дня мы будем вместе, да?

— Тебя вызывали в комитет комсомола? — спросила Джемма.

— Мне переменили назначение. Копейск, на Урале. Но ведь это все равно.

— Это все она сделала, — с ненавистью сказала Джемма. — А потом не отдаст мне Ваганчика…

— Мальчик будет с нами. Я обещаю тебе. Ты мне веришь?

— Я никому больше не верю. Я не знаю, что мне делать. Все говорят, что нам нельзя быть вместе.

— Это неверно. — Он взял ее руки в свои большие ладони. — Если мне не веришь, пойдем в партийный комитет! Там поймут. Семья должна быть радостью, а не оковами.

Она покачала головой:

— Никуда я больше не пойду…

И на этом все кончилось. После экзамена у ворот института ее встретил Ваганчик в новой матроске, с букетом цветов. Ким оказал:

— Сыну не терпелось поздравить тебя.

В доме были гости. С веранды тянуло шашлычным чадом.

— Поздравляю тебя, дочка, с высшим образованием. Вот мы с тобой и достигли цели. Поздравляю! — громко и торжественно провозгласила Варвара Товмасовна и поцеловала Джемму в лоб.

Как будто ничего не было — ни разговоров, ни объяснения. Как будто она не знала, что Джемма больше не любит ее сына. Как же так можно!

В своей комнате Джемма заплакала.

Через полчаса дверь приоткрылась. В щель втолкнули Ваганчика, за ним просунулась голова Варвары Товмасовны:

— Скажи: «Мамочка, гости хотят выпить за здоровье нового доктора», — шепотом подсказывала она внуку. — Скажи: «Мамочка, выйди к столу». Скажи, Ваганчик, скажи, деточка!

Марутяны купили новую мебель. Дорогую, из дерева «птичий глаз». Джемма три недели ездила в магазины, как на службу, выстаивала у прилавка по нескольку часов. Туда же приезжали жена академика Бадьяна, мать писателя Малунца и еще многие видные люди. Было точно известно, что мебель получена, но никто не знал, сколько комплектов и когда ее «выбросят». Директор магазина ходил с непроницаемым лицом. Дамы провожали его подобострастными улыбками и заигрывали:

— Как этот мужчина всех нас мучиться заставляет!

— Только одного слова ждем: когда?

Джемма числилась седьмой в очереди, а комплектов по слухам было только четыре. Кроме того, директору непрерывно звонили по телефону. Женщины в очереди замолкали и вытягивали шеи. Двери маленького кабинета выходили прямо в магазин. Оттуда доносились односложные ответы:

— Да. Получено. Нет. Меньше. Сделаю. Да. Возможно. Сообщу.

Определенно речь шла о мебели. Джемма нервничала. Наконец Ким рассердился:

— Что ты в самом деле такой простой вещи устроить не можешь? В котором часу этот магазин закрывается?

Он подъехал к тому времени, когда из магазина вышел последний посетитель, молча отстранил уборщицу и ступил в кабинет, подталкивая перед собой Джемму. Там он огляделся и покачал головой:

— Да! Плохо, плохо заботятся о ведущих специалистах торговли. В каких условиях приходится работать!

Директор скорбно склонил голову на плечо и развел руками:

— Кто о нас думает…

Поговорили о последнем футбольном матче, о новой марке коньяка, и Ким между прочим заметил:

— Кстати, наш завод начал выпускать продукцию из отборного сырья. Я там несколько баночек захватил. Экстра.

Шофер втащил в кабинет большой ящик.

— Как-то неудобно… — поежился директор.

— Почему неудобно? — удивился Ким. — Я вам, дорогой товарищ, не взятку даю. С вас сорок семь рублей тридцать две копейки. Себестоимость. Позвольте получить.

Пока директор отсчитывал деньги и звякал копейками, Джемма смотрела на пол.

— Могу выдать чек, — пошутил Ким.

О мебели не было сказано ни слова.

В машине Ким объяснил жене:

— А продавщице ты сама что-нибудь сунь. Какие-нибудь женские штучки — духи, чулки. Неужели и этому надо учить?

— Вы действительно варенье экстра стали делать?

— Какое там! — усмехнулся муж. — Самые обыкновенные консервы. Пусть эта мебель обойдется нам на пятьсот рублей дороже. Зато нечего тебе бегать в магазин каждый день. Сами сообщат.

Дня через три Джемме позвонили — приходите.

В магазине ей выдали чек, помеченный завтрашним числом, и предупредили — с утра пораньше, прямо в кассу.

Никто из стоящих в очереди мебели не получил.

Перед Джеммой в кассу уплатил незаметный человек в обтрепанном пальто, затем дама в каракулевом жакете. Во дворе быстро грузили упакованные гарнитуры на платформы автомашин.

Новая обстановка очень украсила квартиру. Хрустальная посуда великолепно выглядела в обтекаемом буфете. Ким одобрил:

— Стоило этому жулику взятку дать. Ничего не скажешь.

Варвара Товмасовна тоже одобрила:

— И строго, и стильно.

Больше всех восхищалась тетя Калипсе:

— Вот это уже по-моему! Вот это изысканно! Ах, как я люблю все изысканное!

Только одному человеку в доме обстановка не понравилась. Десятилетний Ваганчик презрительно сказал:

— На черта! Лучше бы машину купили.

— Что значит «на черта»? Так нельзя говорить, деточка. Ты посмотри, как в комнате стало красиво, — убеждала внука Варвара Товмасовна.

Мальчик передернул худыми плечами.

— Очень надо. Теперь из-за этого на кухне обедаем. Купить бы «Победу» — вот это да! А то у всех «ЗИСы», а у папы даже «Москвича» нет.

— Вот вырастешь, посмотрим, что у тебя будет, — всерьез обиделся на сына Ким.

— Смешно было бы, чтоб я на «Москвиче» ездил, — усмехнулся мальчик. Он был слишком остер на язык.

Варвара Товмасовна уверяла:

— Это все улица. Я тебя прошу, Джемма, не пускай его в школу одного. Если сама не можешь — пусть его водит Калипсе. Сколько я вложила в ребенка, а сейчас все мое сводится на нет.

Маленьким Ваганчик был очень забавен. Он знал наизусть все свои детские книжки. Каждому, кто приходил в дом, Варвара Товмасовна демонстрировала внука:

— Ну, скажи, детка, как ты умеешь, только не спеши…

Пока ребенок, торопясь и заглатывая окончания, произносил стихи, она, шевеля губами, про себя повторяла за ним каждое слово.

Ваганчик мог показать на географической карте Москву, Ереван и Тбилиси.

— Какой развитой ребенок! Вот что значит воспитание! — восторгались гости.

Варвара Товмасовна сияла.

Если Ваганчик шалил, бабушка долго и проникновенно его убеждала:

— Разве ты видел когда-нибудь, чтоб бабушка залезла руками в тарелку, а потом размазывала кашу по столу?

— Личным примером воздействуешь? — смеялся Ким.

— Что ж, неплохой пример, — с достоинством отвечала Варвара Товмасовна. — Для вас, молодых, ребенок игрушка, а ему надо уделять внимание.

Действительно, получилось, что Джемма начала заниматься сыном, только когда он уже пошел в школу.

Окончив институт, Джемма около года работала в лаборатории. Ничего интересного не было в бесчисленных однообразных анализах. Ей казалось наигранным и неестественным увлечение, с которым заведующий лабораторией обращался к сотрудникам:

— Подойдите, взгляните, какая клинически ясная картина! Какой удивительно четкий, красивый препарат!

Ничего красивого Джемма увидеть не могла. Она с радостью ухватилась за первый же повод уйти из лаборатории: ее глаза не выносили длительного напряжения. Ким сказал:

— Кому это нужно, чтоб ты работала? Сиди дома.

Так вышло, что Джемма занялась хозяйством.

А Варвара Товмасовна продолжала работать. Трудно было представить себе, что она не пойдет в свое учреждение. Подтянутая, благодушная, она по утрам появлялась в столовой, по особому рецепту варила себе кофе. Джемма не смотрела в сторону свекрови, не пододвигала ей хлеба. Она говорила с ней только тогда, когда невозможно было не говорить. И как-то само собой получилось, что Джемма перестала называть ее мамой.

Каждая из этих двух женщин будто знала про другую что-то скрытое и молча несла это в своем сердце.

Перед посторонними Варвара Товмасовна вздыхала:

— Так обидно, что Джеммочка временно оторвалась от своей работы…

Собеседники понимающе кивали.

— Я, например, так и умру в упряжке. Но сейчас женщину призывают уделять больше внимания дому, воспитанию детей. Что ж, я нахожу, что и это правильно.

Она смотрела на Джемму с ласковой улыбкой, и все вокруг тоже улыбались.

Но Ваганчик раз спросил у матери:

— Почему ты не любишь бабушку?

— Что за глупости ты говоришь! — рассердилась Джемма.

— Не любишь, — упрямо повторил ребенок, — вот я знаю, что не любишь…

Джемма шлепнула сына. Это был самый плохой способ заставить его замолчать. Но она не знала, что делать. Когда Ваган подрос, стало еще труднее. Мальчик ко всему приглядывался, все запоминал.

Бывало, Ким говорил жене:

— Приготовь в субботу обед получше. Человека три привезу с собой.

— Кто такие? — интересовалась Джемма.

— А черт их знает. Прислали из главка. У нас хорошего никто не сделает, а подгадить может всякий.

Джемма уже перестала спрашивать: «А чего ты боишься? Ведь у тебя на работе все в порядке? Ведь ты честно работаешь?» Кима такие рассуждения раздражали: «Что значит „все в порядке“? Все в порядке ни у кого не бывает. А если человек за моим столом кусок съест, ему потом труднее мне пакость сделать».

Обед готовился по сезону. Весной — отборная севанская форель и спаржа, летом и осенью — долма и шашлык, зимой — плов. За столом слегка опьяневший Ким превозносил достоинства своих гостей:

— Я человека ценю за его личные качества, независимо от его служебного положения и даже независимо от того, как он ко мне относится. Вот когда Иван Самсонович Колманов вошел в мой цех, он нагнулся, поднял проволоку и положил ее в сторону, чтоб она не мешала людям. Помните, Иван Самсонович? Все! Больше мне ничего не нужно! Я уважаю товарища Колманова. Я понял его душу. Я пью за его душу.

Джемма мило улыбалась товарищу Колманову, от которого ее мысли были бесконечно далеки.

На веранде сидел Ваганчик. Гости уже выпили обязательный тост за молодое поколение и по очереди чокнулись с мальчиком. Когда Джемма зачем-то вышла на веранду, Ваганчик поднял к ней серьезное лицо:

— Они все врут, мама, да?

Мать испугалась.

— Замолчи сейчас же, — шепотом сказала она. — И вообще — для чего ты здесь сидишь? Ступай во двор.

Десятилетнего мальчика уже нельзя было отшлепать, как маленького. Но что ему сказать? Как объяснить то, чего Джемма не умела объяснить себе? Но ведь она была хорошей матерью, заботливой, внимательной. Ребенок имел все, что положено, — свой угол, свой столик, игрушки, книги. Она водила его в школу и на сольфеджио. Она следила за тем, как он готовит уроки, и никогда не давала ему денег, зная, что дети от этого портятся. Она не позволяла Киму возить мальчика в школу на машине, потому что это непедагогично…

Но Ваганчик с возрастом все же перестал быть образцовым, показательным мальчиком, которым так гордилась бабушка…

Во время самых горячих поучений Варвары Товмасовны он, сощурив глаза, смотрел в сторону и даже как-то позволил себе насвистывать. Ким не вытерпел и выпорол сына ремнем. Сделал он это неумело, неловко, взволновался, каждый удар сопровождал истерично-визгливым криком:

— Вот тебе, негодяй! Вот тебе, мерзавец!..

Бабушка с каменным лицом ходила взад и вперед по комнате, а Джемма рыдала, уткнувшись в подушку. Потом ей стало плохо и Калипсе бегала в аптеку.

Улучив минуту, когда Джемма лежала одна в комнате, Ваганчик подошел к ней. Не глядя, он сказал:

— Мне не было больно. Ни чуточки.

— Папа и не хотел сделать тебе больно. Он хотел, чтобы ты… — Джемма запнулась. — Он хотел, чтоб тебе было обидно, как было обидно бабушке, когда ты свистел ей в лицо.

— А мне не было обидно, — угрюмо ответил мальчик, — ты не плачь. Ничего мне не было — ни больно, ни обидно.

Попозже пришла Софик — навестить подругу. Она теперь редко показывалась в доме Марутянов, разве только когда болела Джемма. И то — придет, кивнет Варваре Товмасовне, скажет два слова Киму — и в комнату к Джемме. Даже к чайному столу не выходила.

— Загордилась, — пояснял Ким, — как же, секретарь райкома!

Варвара Товмасовна мечтательно, с легким вздохом говорила:

— Вот ведь растут люди. Вчерашняя фабричная девушка — сегодня руководящий работник. Уважаю. Ничего не могу сказать — уважаю.

Софик вошла в комнату, как всегда шумная и веселая.

— Это вы кого наказали? Бабушка голову завязала, у отца руки дрожат, у матери сердце болит, а сын в кино пошел…

Была у Софик удивительная способность: расскажет о событии по-своему — и действительно все становится на место. Могла посоветовать своему сыну: «А ты дай этому парню разок, если он заслуживает…»

Ее дети уже с первого класса без провожатых бегали в школу, хотя им приходилось дважды пересекать улицу. В ее квартире не было той сияющей чистоты, которой гордилась Джемма. Все это помогало Джемме устанавливать внутреннее равновесие в негласном соревновании с подругой. Пусть Софик шла по жизни своим путем. Для Джеммы на долгое время дом стал источником радости.

Ей доставляло удовольствие вычищать и приводить в порядок все уголки квартиры, переставлять по-новому мебель, придумывать украшение для стены между буфетом и дверью. Ее тщеславию льстило, когда знакомые восхищались яркими чехлами из ситца, бумажными абажурами, которые Джемма сама разрисовала. Зимой к срезанным голым веткам деревьев она привязывала лепестки, вырезанные из белого шелка, — получались букеты цветущей яблони.

День был заполнен. Уплатить за телефон, отдать в чистку костюм мужа, купить нафталин, занести в починку разбитое блюдо. Надо было бы еще воздействовать на домоуправление, чтоб засыпали канаву. В самом деле, для чего-то прорыли ров, теперь он наполнился грязной водой — получился рассадник инфекции! Из-за этого Ваганчика нельзя выпустить побегать на воздухе.

— Заяви лучше в райсовет, — посоветовала Варвара Товмасовна. — Я всегда считаю, что надо непосредственно к начальству обращаться.

Мысленно Джемма отвечала свекрови: «Конечно, ты сразу к начальству…»

Она часто так про себя разговаривала с матерью своего мужа. Даже правильные суждения свекрови, высказанные ее доброжелательным, убеждающим голосом, вызывали в сердце Джеммы протест и раздражение.

А лицо ее, располневшее, розовое, и широко расставленные глаза не выражали в эти минуты ни гнева, ни внимания — ничего.

Прежней маленькой Джеммой она чувствовала себя только в доме Софик.

Инструктор, или секретарь райкома, Софик оставалась прежней, по крайней мере для Джеммы.

Арто до сих пор работал механиком на том же заводе, и Джемма находила, что он мало считается с общественным положением жены. Он был очень общительным человеком, у него дома часто собирались товарищи — механики, мастера, рабочие. Софик должна была угощать их, сидеть с ними за столом. Иногда Арто снимал со стены гитару, и Софик сильным, гортанным голосом пела народные песни.

Джемме казалось, что подруга должна вести себя иначе. Особенно когда Арто зазывал райкомовского шофера, который возил Софик, и при нем кричал:

— А ну, жена, собери нам обедать… Да поторапливайся!

Детей он тоже воспитывал по-своему. Забирал их с собой в горы охотиться на диких кабанов и косуль. Однажды двенадцатилетний Ваник сорвался со скалы и сломал ногу.

Вот тогда Джемма и высказала Софик, что думала о ее семейной жизни.

Софик рассмеялась.

— Насчет детей — Арто молодец, — сказала она хвастливо, — пусть настоящими мужчинами будут! А в остальном есть твоя правда. Иногда я устану или работа срочная есть, а к мужу друзья пришли — и ничего не поделаешь, надо с ними сидеть.

— Просто он у тебя эгоист.

Софик покачала головой:

— Не понимаешь ты… Он гордый! Ему иной раз трудно бывает. Жена на ответственной работе, жена депутат, у жены ордена. А он тогда кто? Вот для него и важно доказать и себе и другим: на работе — одно, а дома — другое. Дома — я мужчина, я голова, как скажу, так и будет!

— Дикость. — Джемма пожала плечами. — И ты этому потакаешь.

— А я его люблю! — весело ответила Софик.

Таковы были семейные дела у подруги. А у Джеммы… Что ж, у нее все шло нормально. Даже о свекрови Джемма не могла сказать ничего плохого. Иногда рассказывала Софик свои сны:

— Понимаешь, вот живу, и все у нас хорошо. А потом вдруг приснится сон. Ах, это трудно передать! Будто кто-то меня любит, но не просто, а особенно, как в жизни не бывает. Не могу описать — кто, я его даже не вижу, но знаю, что он меня ждет. Бегу, открываю какие-то двери, и вот последняя дверь — и вдруг просыпаюсь. Все вокруг знакомое, обычное. И такое на меня отчаяние нападает, такая тоска ни с того ни с сего, что и жить не хочется. Потом день, два вспоминаю сон. Закрою глаза и вспоминаю…

Софик порывисто обнимала подругу:

— Ах, ты у меня как заноза в сердце!..

Почему? Джемма не спрашивала. Мало ли что придет в голову Софик! Иногда она могла такого наговорить! И разве Софик не приставала к Джемме: «Ну, поведи меня к своей портнихе, выбери мне фасон платья!» Или требовала: «Научи — чем лицо мазать?»

Кожа у Софик была обветренная, с кирпичным румянцем, как у крестьянок. Иногда она до ночи оставалась за городом, в поле, на испытаниях какого-то электрического трактора или часами простаивала на заводе у печей, от которых шел обжигающий жар. И когда она возвращалась с работы веселая или огорченная, ни в этой радости, ни в этой грусти не было места участию и сочувствию Джеммы. Тогда она заставляла себя думать, что занавески у Софик не первой свежести, что один из мальчиков захватил где-то стригущий лишай, что завтра Софик придется встать в пять часов утра и снова испытывать этот трактор, из которого еще неизвестно что получится.

Но все это не могло затушить недовольства собой и зависти.

Она завидовала наслаждению, с которым Софик ела разогретый суп, удовольствию, с которым она стягивала пыльные сапожки, завидовала делу, которое заставит ее подняться на заре…

Джемма ходила по комнатам своего дома, поправляла в вазочках белые неживые цветы, перемывала хрустальные бокалы и вазы. От этого уже нельзя было уйти. Никакие сны ничего не могли изменить. В субботу по вечерам собирались родственники, знакомые. Дом оживлялся. За чайным столом Варвара Товмасовна вела разговоры главным образом о своем внуке. Она демонстрировала его гостям, как и тогда, когда он был крошкой.

— Я человек объективный, но, право, такого остроумного мальчика в наши дни не часто встретишь…

Ваган потешал всех, рассказывая, как школьники старших классов ездили помогать пригородным колхозам.

— Лично я устроился на уборку винограда. Сколько мог — убрал, — он выразительно хлопал себя по животу.

— И все у вас так работали? — спрашивал кто-нибудь из гостей.

— Нет, отчего же! Всегда находятся ишачки.

— Ваганчик! — укоризненно восклицала бабушка. — Вас направили, чтобы помочь колхозникам. А ты как-то несерьезно относишься к этому большому делу. Мне это не нравится.

Голос звучал строго, а в глазах, которые она переводила с мальчика на присутствующих гостей, было приглашение: «Полюбуйтесь, ну что за ребенок!»

— Бабушка, представь себе, я точно так сказал на собрании! И как мне хлопали!

Варвара Товмасовна объясняла:

— Трудный переходный возраст. Но голова у мальчика прекрасная. Марутяновская голова. И очень доброе сердце.

Джемма молчала. Она знала: сын принадлежит не только ей, Варвара Товмасовна имела на него такие же права.

Джемма пыталась поговорить с мальчиком. Как-то ночью, когда он собирался лечь, подошла и положила руку ему на голову. Волосы, которые были когда-то такими нежными, теперь лежали непокорно-курчавой шапкой.

— Детка моя… — Джемме хотелось найти что-нибудь очень убедительное, — мне не нравится, как ты живешь, — с болью сказала она.

— Почему? — спросил Ваган.

Потом погладил руку матери:

— Мама, ты ничего не знаешь о жизни!

В его голосе Джемма услышала превосходство и, как ей показалось, презрение.

Она хотела верить в доброе сердце сына, но мальчик ничем не подтверждал этого.

Ким считал, что слишком долго засиделся на месте начальника цеха. И винил в этом Толояна.

— При другом директоре я, может, давно был бы главным инженером. А этот и меня продвинуть не хочет, и с завода не уходит.

Варвара Товмасовна на правах родственницы полушутливо говорила:

— Надо растить людей, Грикор. Выдвигать. Доверять.

Но у Толояна, видимо, были свои соображения. Он хмуро поглядывал в сторону Кима и бормотал:

— Не все сразу, не все сразу…

Ким нервничал:

— Нет, пока он на заводе, мне вперед не шагнуть. Старик, верно, боится, что ему пенсии не хватит.

Эти слова пятнадцатилетний Ваган повторил в лицо дяде Грикору:

— Думаешь, тебе пенсии не хватит! Ты ведь уже старый, песок сыплется. Из-за тебя папе ходу нет!

Спокойно и даже дружелюбно он сказал это старику, который носил его на руках.

Дядя Грикор шарил по вешалке, отыскивая свое пальто. Варвара Товмасовна убеждала его:

— Пустяки, ну пустяки, Грикор… ребенок ведь… Не обращай внимания… Ай-ай-ай, стыдно тебе!

Но когда вернулась в столовую, удовлетворенно сказала:

— Ничего. Один раз выслушал правду в лицо. Теперь уйдет.

Через две недели Толоян ушел на пенсию. Варвара Товмасовна решила устроить кутеж и пригласить нового директора. Марутяны уже давно к себе никого не звали, а тут был и повод — годовщина свадьбы Кима и Джеммы.

Список приглашенных все разрастался. Варвара Товмасовна напоминала:

— А Сарумянов ты пригласила? Ведь они вас позвали в прошлом году, когда новую квартиру получили. А Софик позвонила?

Три раза на дню она повторяла:

— Софик обязательно надо позвать. Арто на таре поиграет.

Меньше всего старухе нужны были Арто и его тара.

Джемма отмалчивалась и тянула. Ни к чему сейчас Софик ее душе. Не хотела она видеть понимающие — глаза старого друга. Так и не позвонила. И не позвала.

Когда уже все было готово и дом, в парадном блеске, наполненный вкусной едой и напитками, затих, готовясь принять гостей, Джемма в своей комнате принялась рассматривать новое платье.

Как меняются моды! Теперь даже странно вспоминать о подкладных плечиках. Первый раз она вышла на свидание с Сергеем в пальто с широкими прямыми плечами. Тогда казалось красиво…

Кто это говорил ей недавно, что Сергей женат и у него есть дочка? Все проходит, забывается…

Наконец она нашла хорошую портниху. Линия безукоризненная. Юбка и рукава одинаково плавно суживаются книзу…

Кто окажет, что она плохо устроила свою жизнь? О чем ей жалеть?

Уже звонят. Неужели гости? Нет, кажется, телефон…

— Возьмите кто-нибудь трубку! — крикнула Джемма.

Нитка жемчуга запуталась, никак ее не разобрать. Вот наказание!

В передней работница долго и бестолково спрашивала:

— Кого? Чего? Это квартира… Да, Марутянов квартира…

Джемма не вытерпела и выскочила в переднюю.

— Вас беспокоят из третьего отделения милиции, — сказали ей. — Задержан ваш сын Ваган Кимович Марутян.

Затрепетало и замерло сердце. Надо было что-то сделать — и все вдруг стало безразлично…

Словно поняв недоброе, в переднюю выглянула Варвара Товмасовна.

— Что? — тревожно спросила она.

Работница все же кое в чем разобралась.

— Ваганчика нашего в милицию утянули… Машину угнал… — запричитала она.

Джемма молча смотрела на свекровь, и под этим взглядом с Варвары Товмасовны сходило сияние благодушия и доброжелательности. Лицо ее стало недобрым, серым, напряженным. С отчаянием она охватила пальцами щеки:

— Мой внук…

А потом, широко раскрыв черные глаза, крикнула в лицо Джемме:

— Твой сын!

И Джемма ушла, чтобы не видеть ее и не слышать того, что она еще может сказать.

Отменить званый вечер оказалось невозможно.

— К чему давать людям повод для сплетен? — сказала Варвара Товмасовна. — Главное — чтоб никто ничего не заметил.

Она подкрепилась чашкой черного кофе. Только очень близко знающие ее люди могли уловить темную настороженность глаз на спокойном лице.

Недовольно брюзжа, Ким отправился в отделение милиции:

— Какая-нибудь мальчишеская выходка. Блюстители порядка перестарались. Я его сейчас приведу.

Гости собирались. Звонок, еще звонок…

— Здравствуйте, здравствуйте… Наконец-то мы вас у себя видим. Выглядите чудесно… Да что вы! Как провели лето?

Еще десять минут назад Джемме казалось, что она не сможет произнести ни одного слова. Но слова были такие привычные, что выговаривались сами, и губы тоже улыбались сами.

Кто-то спросил: «А где наследник?» Кто-то ответил: «О, там уже, наверно, свои интересы…»

Джемма улыбалась.

Где сейчас был ее маленький ребенок, «муха в молоке», ее худенький мальчик с пытливыми глазами, ее взрослый красивый сын? Что он сделал, что сделали с ним?

Вернулся муж. Джемма увидела его, когда он уже обходил гостей за столом.

— Да вот задержался… Дела, дела… Даже в такой день — дела! А ты, Серго, похудел, помолодел. Сусанна Артемьевна, берегите мужа, а то как бы…

Варвара Товмасовна следила за Кимом тяжелым, вопрошающим взглядом. Он в ответ покачал головой. Потом они оба куда-то исчезли. Джемма осталась за столом — в неведении, в тревоге. Ей невозможно было пробиться сквозь ряд сидящих людей.

Улыбаясь, она спрашивала:

— С лимоном? С вареньем?

Варвара Товмасовна снова появилась в столовой. У нее ничего нельзя было спросить. Ким отводил глаза.

Как она была одинока, как страшно одинока! Никто не думал о ней.

Звать к себе гостей — означало их кормить, удивлять обилием и разнообразием угощения. Едва убрали со скатерти чай и сласти, как заставили стол закусками, бутылками, блюдами.

Долго усаживались. Долго выбирали тамаду. Пока не выпьют за каждого гостя с длинными тостами, ответными речами, с музыкой, никто не встанет из-за стола. Надо сидеть с улыбкой, от которой легкими судорогами подергивается лицо.

Джемма сидела. Она слушала хорошие слова о себе и о своем муже. Она пила за здоровье своего сына.

В двенадцатом часу прозвучал резкий звонок. Запоздалый гость? Кого не хватает?

Варвара Товмасовна обвела стол округлившимися в тревоге глазами. Потом заулыбалась.

Это, наверное, Софик. Ну, ее можно извинить за опоздание. Человек на такой работе… И у нас она запросто. Девчонкой была — не выходила из нашего дома.

Джемма знала, что Софик не придет. Джемма не звала ее на свой праздник. Но вошла Софик. Она стояла, опершись рукой о косяк двери, ослепленная ярким светом лампочек, блеском хрусталя, оглушенная нестройным шумом голосов и звяканьем ножей и вилок.

— Гром, разразись над моей головой! — негромко сказала Софик. — Что это, праздник у вас?

Навстречу желанной гостье торопилась, переваливаясь на ходу, Варвара Товмасовна.

— Ну, наконец-то, наконец-то… А мы уж ждали, ждали — да сели за стол без тебя.

Софик смотрела мимо нее.

— Где твой сын? — резко спросила она у Джеммы.

Сразу стало тихо. Джемма поднялась с места.

Спасением был гнев, прозвучавший в голосе Софик.

Джемма сразу забыла чужих людей, сидевших за столом. Голос Софик снял мучительное напряжение с ее лица, губ, сердца. Она зарыдала.

Варвара Товмасовна повторяла:

— Это ничего, ничего…

Кто-то закричал:

— Воды, воды дайте…

Джемма отстранила все руки. Она шла к Софик. И Софик увела ее в спальню и закрыла дверь.

— Что ты теперь плачешь? — непримиримо опросила Софик. — Иди веселись, развлекай гостей. — И она снова страстно повторила старые народные слова, выражающие крайнюю степень удивления и возмущения: — Гром, разразись надо мной! Что вы за люди!

— Софик, что он наделал? Что он сделал, Софик?

— Если я тебе скажу, что он украл, ты поверишь? Если я тебе скажу, что он убил, ты поверишь? Горе твоему сыну, ты всему поверишь!

Да. Это было самое страшное. Самое тяжкое, что она не бросилась туда, где обвиняли ее мальчика, не кричала, что все ложь, ошибка, что он не может ни украсть, ни убить, ни оскорбить. Она боялась узнать и была готова поверить всему.

— Машину чужую угнали, — сухо и горько сказала Софик, — четверо их было. Вести никто толком неумел. Выехали за город, сшибли с ног старика. Испугались. Хотели удрать — машина перевернулась. Парень, который сидел за рулем, погиб. У одного рука сломана. Ваган здоров.

— Здоров, — простонала Джемма, — он здоров!

— А ведь я своими руками внесла ребенка в этот дом! Для чего ты жила? Что у тебя есть, кроме сына? Это? Это?

Она с ненавистью указывала на резные деревянные кровати, на кружевные занавеси.

— Нет, — твердила Джемма, — нет, Софик, нет… Скажи, что мне делать…

— Боль моя! — Софик обхватила руками плечи подруги, прижала ее к себе. — Утешать не буду. Все, что положено по закону, он получит.

Мягкие плечи Джеммы содрогнулись. Софик крепче прижала ее к себе и заговорила быстро и горячо:

— Слово тебе даю — человеком станет. Он еще молодой, он еще жить будет по-настоящему. Ты верь мне.

Теперь они говорили вполголоса, почти шепотом.

В квартире все затихло. Гости, видимо, разошлись. В коридоре раз-другой скрипнули половицы. Это Варвара Товмасовна в мягких туфлях ходила у дверей.

Как же остаться здесь — одинокой, с таким горем на сердце, никого не любя, никого не уважая?

— Софик, я уйду с тобой.

— Ах, я давно должна была увести тебя отсюда.

Она помогла Джемме надеть пальто, накинула ей на голову шарф.

Джемма взяла со стола сумочку, выдвинула ящик — надо было захватить главное: паспорт, аттестат, чтоб больше не возвращаться.

— Идем, — сказала Софик, морщась, — тряпки потом возьмешь. А не возьмешь, тоже не жалко.

Джемма оглядела комнату. Все тут было чужое. Уже невозможно открыть дверцу шифоньера или тронуть один из хрустальных флаконов на столе.

Они прошли через настороженно притаившуюся квартиру. Варвара Товмасовна из глубины коридора проводила их внимательным взглядом. Ким сутулился у стола, заваленного грязной посудой.

Ожесточение не позволило Джемме замедлить шаг. Если б ее попробовали остановить, она закричала бы. Но никто не мог подумать, что Джемма уходит навсегда. Она понимала ход их мыслей: «Джемма уговорила Софик похлопотать за мальчика, Софик найдет доступ к человеку, от которого зависит судьба Вагана».

Дверь захлопнулась.

Улица была пустынная, незнакомая. Софик сказала:

— Все равно не уснем. Пойдем в нагорный парк. Там хорошо дышится.

В этот парк Джемма возила в колясочке сына. Потом водила за руку. За маленькими столиками они ели мороженое. Ваганчик всегда бежал прямо к столикам.

— Софик, ты сама его видела?

— Нет. Его видел мой Ваник. Говорит — держался как мужчина. Вину взял на себя. Потом я позвонила, расспросила. У Вагана только рука оцарапана.

Больше они ни о чем не говорили.

Парк очень разросся с тех пор, как Джемма перестала туда ходить. Дорожки, обсаженные молодыми деревцами, превратились в тенистые аллеи. Пахло цветами, мокрой травой. За поворотам вдруг открылся весь город. Он лежал будто огромная звезда из сияющих точек. От звезды отходили прямые, четко очерченные лучи — магистрали проспектов, ведущих к новым районам города. У горизонта трепетало зарево.

— Заводские печи, — тихо сказала Софик.

Свежий ветер овевал лицо Джеммы. Где-то среди мерцающих огней была маленькая точка — дом, который она покинула.

Джемма глубоко вздохнула. Ей показалось, что впервые за много лет в грудь ее врывается струя чистого воздуха.

— Никогда бы мне больше не видеть этих людей!..

Но ей пришлось еще раз встретиться с Варварой Товмасовной.

Прошло три года.

Джемма возвращалась с работы. Она нарочно не открыла дверь своим ключом. Позвонила. Было так приятно слышать шаги мальчика. Еще не прошло ощущение счастья от того, что он рядом, что на вешалке висит его пальто, на столе сложены его книги, а к обеду ставятся два прибора.

Но сегодня Ваган пообедает один. Джемма едва успеет переодеться. В шесть часов конференция, и она просила, чтоб за ней заехали пораньше.

У Вагана было странно растерянное лицо.

— Там бабушка ждет. Она пришла к тебе.

«Какая бабушка?» — чуть не спросила Джемма. Потом сразу поняла. Медлить было не к чему. Смиряя волнение, она пошла навстречу женщине, которую когда-то называла матерью.

Многое изменили эти годы. Оплыла и осела фигура Варвары Товмасовны, поседели волосы, обвисли щеки. Но глаза, по-прежнему внимательные, быстрые, оглядели Джемму, все увидели, все оценили. К Джемме приветственно потянулись руки. Сделай она движение — и старуха обняла бы ее.

Джемма сказала:

— Садитесь, пожалуйста…

Варвара Товмасовна сцепила в воздухе пальцы протянутых рук:

— Как давно мы не виделись!

Жест получился вполне естественный.

— А я тут браню Ваганчика — редко, редко он стал баловать нас своим вниманием. Нехорошо, нехорошо, мой мальчик. Папа нуждается в твоем присутствии…

Джемма подумала: «Не о внуке она пришла со мной говорить. Не начала бы она так прямо».

Ваган ускользнул за ширму. Джемма села. «Что ей надо?» — думала она.

Варвара Товмасовна огляделась.

— Эти однокомнатные квартирки маловаты, но удобны. Софик тебе выхлопотала?

— Нет. Мне ее дали на работе.

Старуха покачала толовой:

— В свое время ты не хотела работать. А ведь как я тебя уговаривала!

Джемма молчала.

— Ты не думай, что я на тебя сержусь. Я понимаю: ты не любила Кима, он был тебе неподходящим мужем. Как ты знаешь, я объективный человек. Что ж! Все в жизни бывает. Единственно плохо, что ты покинула нас в такую трудную минуту, не сказав ни слова. Разве я не заслужила твоего доверия?

Знакомые интонации, которые можно пропеть как мелодию! Но для чего она пришла? И чем она встревожена?

— Стоит ли вспоминать старое? — сказала Джемма.

— Нет, это я так, между прочим. Конечно, о чем говорить! Ты живешь, работаешь. Ким тоже устроил свою жизнь. Его жена — милая женщина, хотя между нами нет полного понимания, как было с тобой. Я верна своему принципу: не вмешиваться в жизнь молодых. Спросят — посоветую. Не спросят — своего мнения не навязываю.

Джемма представила себе, как в доме Марутянов женщина бьется в этих ловко расставленных словах. Ей стало жалко вторую жену Кима.

— Сердцу не прикажешь, — вздохнула Варвара Товмасовна. — Ким очень любил тебя. Тосковал. Но что он мог сделать? Ты ушла сама, по доброй воле… Не правда ли?

— Да. Это верно, — подтвердила Джемма.

Варвара Товмасовна, прищурясь, взглянула на нее.

— Напиши это, дочка, — сказала она и будто спохватилась: — Уж прости, я привыкла так тебя называть…

«Вот для этого она и пришла», — догадалась Джемма, еще не понимая, что именно она должна написать.

— Дай справку, что ты ушла от Кима сама, по своему желанию.

Джемма подумала: «Как с работы. Уволилась по собственному желанию».

— Для чего это нужно?

Старуха ответила уклончиво:

— Знаешь, у человека всегда есть враги. Возникают всякие кривотолки, сплетни…

— Прошло три года, — сказала Джемма, — он женат на другой. Какие сплетни?

— Когда возбуждают вопрос о моральном облике человека, принимается во внимание вся жизнь. И справка первой жены мажет иметь некоторое значение.

Варвара Товмасовна сказала это деловито и строго.

Джемма все поняла… Недаром она много лет жила в доме Марутянов. Киму что-то угрожает. Беду надо предотвратить. И уже все обдумано: у того взять справку, тому позвонить по телефону, с тем поговорить. Все пригодится. Как всегда, большие слова служили ничтожной цели. Но как много времени прошло, прежде чем она это разгадала! «Почему я должна что-то писать? Почему они снова запутывают меня в свою жизнь?»

Варвара Товмасовна выжидательно смотрела на нее. Пальцы с удлиненными ногтями постукивали по столу.

— Мама! — глухим голосом позвал Ваган.

Она обрадовалась возможности хоть на минуту уйти. Ваган стоял у открытого окна.

— Дай ты им эту справку, — сказал он. — Дай, прошу тебя…

Его лицо брезгливо кривилось.

Варвара Товмасовна прочла несколько строк, написанных мелким почерком Джеммы, и спрятала бумажку в сумочку. Больше ей здесь ничего не надо. Ее лицо замкнулось.

На прощание сказала холодно:

— А ты, кажется, полнеешь. Нехорошо!

Ваган помог бабушке спуститься по лестнице.

Джемма подошла к окну. Стояла лучшая пора года в Армении — время сбора винограда и персиков, время прозрачных безветренных дней и теплых звездных ночей.

Раздался шум подъехавшей машины. Два коротких негромких сигнала.

Она еще раз взглянула в зеркало. Разгладила морщинку у лба.

— Надо идти…

Свадьба

Арто на свадьбу не поехал. Накануне он поссорился с женой. К утру у него уже отлегло от сердца, и, стараясь говорить как ни в чем не бывало, он рассудил:

— Сегодня я в ночной смене… Мог бы кто-нибудь вместо меня поработать, да поздно теперь договариваться…

И поглядывал на Софик. А Софик молчала. Надо же когда-нибудь проучить мужа.

«Плохо, плохо мы воспитали наших мужчин», — думала она. Вчера, плача от обиды, Софик не находила для мужа никаких оправданий. Приревновать ее ни с того ни с сего к приезжему человеку, к гостю, с которым она и была-то по обязанности!

Недаром ей поначалу не хотелось сопровождать эту украинскую делегацию. Она так и заявила секретарю райкома:

— Нет у меня светского обхождения.

— И не надо, — сказал Сурен Богданович, — они люди простые. Понимаешь, их делегация разделилась, в Кировакан поехали, в Кафан. А эти больше промышленностью интересуются. Но хорошо бы им что-нибудь такое показать, — Сурен покрутил растопыренными пальцами, — увлекательное.

— Оперу?

— Были они в опере.

— А если я их в субботу на свадьбу повезу в Заревшан? — предложила Софик. — У меня брат двоюродный женится.

— Вот, вот! Повези, — обрадовался Сурен. — Видишь, недаром мы тебе это дело поручаем. Пусть посмотрят, какие у нас партийные работники. Ты еще что-нибудь изысканное надень. Помнишь, в чем второго мая была?

Софик вспомнила свой пестрый ситцевый сарафан и засмеялась.

Сурен Богданович махнул рукой:

— Ну, я ваши ленточки-банточки не понимаю…

Украинцев оказалось трое. Женщина-текстильщица Марина Федоровна в первый же час знакомства сказала Софик:

— Ехала — думала: какая она, Армения? Слышала — в горах люди живут, солнце жаркое. А вижу — и снежок идет, и люди такие же. Вчера на улице чуть не обозналась — думала, что знакомого вижу…

Софик показалась, что гостья разочарована.

— Вот повезу вас в горы, посмотрите, — пообещала она.

Один из членов делегации — инженер Карпека был такой чернявый и горбоносый, что к нему все обращались по-армянски. Зато третий гость — Григорий Иванович Панко оказался именно таким, каким Софик представляла себе украинца: высокий, могучий, светловолосый, с добродушным лицом и лукавым прищуром. Депутат Киевского горсовета, он интересовался соревнованием столиц Армении и Украины, шумно выражал свое одобрение, но так же открыто сообщал и о том, что ему не нравится.

— Насчет чистоты и городского благоустройства я вам прямо скажу — недотянули, недотянули… Вон мусорный ящик — открыт, ветер бумажки по улицам треплет…

Софик принужденно улыбалась, а сама в эту минуту ненавидела нерадивого дворника, неряху управдома, а заодно и самого Панко.

Марина Федоровна примирительно говорила:

— Будет тебе, Григорий Иванович. Уж будто у нас такого не случается? Ты взгляни сюда — на камне как вырезано. Кружево, да и только!

— Вот люди! Вот мастера! — приходил в восторг Григорий Иванович. — Какая тонкость, а! Удивительно!

Это несколько примиряло Софик с гостем.

В «библиотеке» завода «Арарат», где, вместо книг, хранятся образцы коньяков и вин, у гостей вежливо осведомились, сколько кому лет.

— Тридцать семь, — честно сказал инженер Карпека и получил рюмку золотистого тридцатипятилетнего коньяка.

— Кто ж у женщин это опрашивает? — засмеялась Марина Федоровна. — Вы уж так, что совесть подскажет…

Ей дали душистого хереса, увенчанного золотой медалью за свои отменные качества.

— В сорока сознаюсь, — молодцевато объявил Григорий Иванович.

Нацеживая темной жидкости из краника, вделанного в стену, винодел сказал:

— А если б вам сорок пять… Совсем другой букет!

Григорий Иванович осушил рюмку и сокрушенно признался:

— Вот ведь именно сорок пять. Как-то при дамах не решился, и, прямо скажем, несправедливо получилось.

Пришлось восстановить справедливость.

После подвалов «Арарата», солнечный зимний день ударил в глаза светом, взбодрил свежестью.

Теперь они ехали на завод, где Софик начинала свою трудовую жизнь, где она встретилась с Арто, где в самом большом цехе комсомольцы справляли их свадьбу. Сейчас этот цех не самый большой, куда там! Завод перестроен, установлено новое оборудование. И все-таки в углу стоит старенький станок, на котором она работала. Тут все связано с ее юностью. Софик улыбалась, думая, что Арто сегодня опять ждет ее в этом цехе. Утром она предупредила, что привезет на завод гостей.

Оживился молчаливый инженер Карпека. Ему очень понравилось, как остроумно виноделы используют солнечную энергию. Выкрасят бочки в черный цвет — и на солнце! А насколько это сокращает срок созревания вина!

— Ой, замечательно… — певуче тянула Марина Федоровна, усмехаясь чему-то своему.

А Григорий Иванович, сидевший с шофером, повернулся к ним и вдруг неожиданно увидел удлиненные яркие глаза Софик, ее тонкие брови, улыбку, и кто его знает, что он в ней еще разглядел!

Только с тех пор он все искал удобного случая поделиться этим открытием с людьми, сказать: «Да посмотрите же, взгляните, как это хорошо!»

Они прошли по заводскому двору, сопровождаемые любопытными взглядами.

— Кого привезла, Софик? — спрашивали ее знакомые и, узнав, улыбались: — Гости с Украины… Что ж, показывай, ты все здесь знаешь.

Директор, старый ее товарищ, сказал с укором:

— Раньше бы предупредила. У нас слесарь молодой есть, Каро Григорян, стихи Шевченко на украинском языке шпарит без остановки. Как нарочно сегодня в ночной смене.

— Ничего, — отмахнулась Софик. — Что они, стихов Шевченко не знают? Ты новый цех покажи.

Цех показывал Арто. Он издали незаметно кивнул жене, и она кивнула ему в ответ.

Потом в парткоме гостей угощали бутербродами и лимонадом. Говорили о делах и планах завода. Директор похвалился:

— А главное, людьми гордимся. Имеем такое право. К примеру, ответственный партийный работник товарищ Софик Дастакян — тоже на нашем заводе выросла. Наш кадр.

Тут Григорий Иванович и выразил свое восхищение.

— Да уж эта ваша Софик! — подхватил он. — Вы только посмотрите, какие глаза у нее! Удивительно!

Софик тотчас взглянула на Арто. Он безуспешно пытался сохранить доброжелательную улыбку.

Директор возразил наставительно и веско:

— Мы ее не за это ценим.

Но Григорий Иванович не сдавался:

— Напрасно! Красоту в человеке надо ценить…

Арто вышел из комнаты. По счастью, гости ничего не заметили. Дома он угрюмо заявил:

— Не поедешь с ними в Заревшан…

И, постепенно накаляясь, обрушился на жену. Это что за слова были сказаны? Это до чего дошло, что при муже посторонний человек так говорит? Его касается, какие у Софик глаза? И как должен был в данном случае вести себя Арто? Тряпкой он будет, если теперь отпустит жену в Заревшан на свадьбу.

Софик только изредка вставляла:

— Тише, мальчики услышат…

Или:

— Не говори того, о чем завтра пожалеешь…

Потом она легла на тахту и поплакала. Но когда слезы иссякли, стало смешно: ревнует! После пятнадцати лет замужества! И даже ехать запретил, чепуха какая! А все оттого, что она всегда с ним соглашается. Например, летом можно было отправить детей в хороший лагерь, но Арто распорядился: «Поедут в село к родне». И слова не дал ей сказать: «Ты в райкоме хозяин, а я в своем доме хозяин».

В Заревшане мальчики пасли скот, охотились на косуль и кабанов, за лето вытянулись, похудели и почернели.

«Мы ели сердце и мозги горного оленя, теперь будем жить сто лет», — захлебываясь, рассказывал Сережа. Софик не удержалась: «Узнаю рецепты долголетия дяди Шамира — есть оленьи мозги и не читать книг, да?» Арто смутился: «Я думаю, насчет книг он им не говорил».

…Сейчас следовало выдержать характер. Арто вел себя так, будто вчерашнего разговора и не бывало. Спрашивал о подарках для невесты, хотя отлично знал, что они давно куплены и уложены в чемоданчик. Софик отвечала односложно — да, нет. Арто добивался, чтоб она сказала ему хоть два слова — и тогда мир был бы восстановлен.

— Конечно, мне ехать нет смысла. Я там летом был, со всеми повидался. И Амину эту видел — невесту. Она частенько с кочевок к тете Аспрам прибегала — то за солью, то за ситом.

— Хорошенькая? — не утерпела Софик.

Вот и помирились. Арто облегченно вздохнул и степенно ответил:

— Девушка как девушка. Руки-ноги есть. Я ведь не охотник чужие глазки рассматривать.

Машина, как обычно в таких случаях, запоздала. За Софик приехали уже в одиннадцатом часу. Мальчики ходили в школу во вторую смену и потому все утро провели с матерью.

— Ма, привези маленького тура, — просил младший, Михак. — Мне дядя Шамир обещал.

Софик не любила уклончивых ответов.

— Нет. В городе нельзя держать тура.

— Ну, тогда горную курочку. Она будет в клетке жить.

— Нет.

— Ну, тогда напомни дяде Шамиру — он мне ножик обещал.

С мальчиками было трудно расстаться даже на два дня. Они уже стали верными товарищами. Когда обветренная, с кирпичным румянцем, Софик по вечерам приезжала с поля, где испытывали трактор, работающий на электроэнергии, или возвращалась со стройки, сыновья стаскивали с нее пыльные сапожки, разогревали обед и тут же требовали подробного отчета. Навалившись животами на обеденный стол, они вставляли в ее рассказ свои соображения и замечания. Арто посмеивался, но быстро увлекался и вступал в беседу.

— Трое мужчин моего дома, — так называла их Софик и так представила гостям, когда они вышли проводить ее к машине.

— Ой, да мы знакомы! — искренне обрадовался Григорий Иванович и долго тряс руку Арто. — Мы же вчера на заводе познакомились, верно? Разве не помните? — взывал он.

Совершенно оттаявший Арто тащил гостей в дом:

— На минутку, по стаканчику вина…

Мужчины готовы были уступить. Хорошо, что Марина Федоровна не согласилась:

— И так запоздали. Не следует путь перебивать.

Долгая дорога, знакомая дорога! Взлет над городом — и вот уже он остался в долине, подернутый синеватой дымкой. А дальше — путь к темнеющим в небе горам. Сколько езжено этим путем на ленивых, тряских телегах, сколько хожено пешком в далекие годы юности!

Все знакомо! Одетый мостиком ручей, выбегающий из садов прямо на дорогу. Серый камень, грозно нависший над шоссейной колеей. Весной на нем цветет шиповник, сейчас он густо напудрен снегом. Широкая долина… Села Ахошен и Капутгюх — как рассыпанные спичечные коробки на склонах гор. И высоко в ущелье — Заревшан.

В доме дяди Шамира предсвадебная суета. Старик женит младшего сына Арсена. Жених — зоотехник, участник сельскохозяйственной выставки. Свадьба ожидается большая. Недаром Софик приехала из города и гостей привезла.

Еще накануне Арсен с товарищами отправился за невестой. Путь лежал не ближний — через горы, в большое село соседней республики — Азербайджана.

Молодых ждали с часу на час. Тетя Аспрам, командующая целым штатом помощниц, урывала время, чтобы пошептаться с Софик.

— Я-то давно замечала — все у него на азербайджанских кочевках дела. Сегодня поехал, завтра поехал. Ну, что скажешь — дела! Только когда она сама пришла, будто закваски для сыра взять, — тут я себе палец и прикусила!

Прерывая рассказ, тетка повелительно кричала:

— Варсик, Аник, блюда для хашламы приготовьте! Да не эти — круглые. Ох! Говорят: дочку замуж выдавать — хлопотать, сына женить — отдыхать. А я и дочек выдавала — с ног сбивалась, и сына женю — покоя не имею. Все-таки люди не нашей нации. Вдруг недовольны останутся, осудят…

— Ты меня слушай, жена, — приказывал дядя Шамир, — я тебе говорю: главное — чай! Чтоб был крепкий, сладкий, и на столе чтоб халва, конфеты были. Ты мне верь.

— Три самовара приготовили, — вздыхала тетя Аспрам, — в магазине конфет не осталось, все мы купили. Да еще Софик из Еревана привезла.

Прибежала соседская девчонка, подросток. Косясь на Софик, громким шепотом спросила:

— Муж-жена среди гостей есть? Или всем отдельно стелить?

— Неужели это Нварт такая большая? — удивилась Софик.

— Не говори, — вздохнула тетя Аспрам, — свои невесты под боком растут, так нет, надо взять из другого края! Я ничего не говорю, — заторопилась она, увидев, что Софик нахмурилась, — девушка хорошая, техникум кончила, родители уважаемые… Ах, Софик, родная, лишь бы любили друг друга!

Карпеку и Григория Ивановича отправили к соседям — отдохнуть перед свадьбой. Их уложили на огромные тюфяки, набитые тончайшей шерстью, укрыли стеганными из той же шерсти легкими одеялами.

Марина Федоровна отдыхать отказалась. Тихо, незаметно она включилась в работу по хозяйству, будто для нее было привычным делом нарезать ножницами плоский хлеб — лаваш или снимать с потолка в кладовой подвешенные на зиму гроздья винограда.

Софик тоже хотела помочь, но тетя Аспрам ласково отстраняла племянницу:

— Иди, не твое дело… — И все повторяла: — А помнишь, как ты скатилась по этой лестнице? А помнишь, за этим столом ты уроки учила?..

В комнате молодых Софик переоделась в новое платье и причесалась. Она знала, что сегодня, сдерживая гордость, дядя Шамир будет говорить: «А это племянница моя, большой человек стала. В райкоме партии, что ли, работает… Для меня как была Софик, так и осталась»…

На зимнем зеленовато-прозрачном небе зажглась первая трепещущая звезда. Софик стояла на балконе, вдыхая морозный, пахнущий самоварным дымком воздух. Отсюда было видно все село — дома на высоких цоколях, оголенные фруктовые деревья по склонам гор — новая затея председателя колхоза Оганеса. Темной ниточкой в заснеженном ущелье тянулась дорога, по которой ехали молодые.

Их встречали музыкой — переливалась, захлебывалась зурна, празднично грохотал бубен. «Победа» и два «Москвича» ехали медленно, потому что впереди бежали дети, взбирались на подножки машин, заглядывали в окна. Неподалеку от дома машины остановились. Первым выскочил родственник невесты — молодой парень с черными усиками. Он водрузил себе на голову большое круглое блюдо с пловом, украшенным фруктами, конфетами и горящими свечами. За ним шли жених и невеста. У Амины из-под красного пальто виднелось длинное, почти до земли, свадебное платье.

С трудом вылезла из «Москвича» грузная Гюльсанам, мать невесты. Маленький Ильяс бережно поддерживал жену, помог ей отцепить от дверцы машины кисти белой шелковой шали, и повел за молодыми.

Окруженное соседями, приглашенными и любопытными, свадебное шествие направлялось к дому Шамира. На пороге стоял сам старик с Аспрам, Софик с гостями. Марина Федоровна держала в руках на расшитом украинском полотенце каравай хлеба, увенчанный серебряной солонкой.

С волнением смотрела Софик, как встретились две женщины — матери, кровь которых теперь сольется во внуках и даст жизнь новым поколениям.

Сухощавая, угловатая тетя Аспрам расцеловалась с кругленькой Гюльсанам, обняла ее за плечи и ввела в дом, будто забыв обо всех остальных.

Хлопая друг друга по плечам и бокам, расцеловались председатели колхозов — горячий, шумный Оганес Амирян и добродушно-хитрый Кязимов.

— Украли яблоко из твоего сада? — хохотал довольный Оганес.

Кязимов качал головой в низкой каракулевой папахе, разводил руками и отвечал певучим стихом древнего сказителя:

От солнца летом сад не сбережешь,
На поле ляжет град — не сбережешь…
И юность, будь властитель иль мудрец,
Ты от любви стократ не сбережешь…

Это была веселая свадьба! Невеста с золотыми подвесками в ушах и ожерельем из маленьких золотых монеток держалась просто, без жеманства. Она не была хороша — слишком густые брови, смуглое грубоватое лицо… Но Арсен замирающим от счастья голосом шепнул Софик:

— Знаешь, сестра, я думаю, такой, как она, не только в нашем районе, а даже в Ереване нет.

Дядя Шамир, разливая по рюмкам персиковую водку, провозглашал тосты:

— Народ говорит: материю выбираешь — на кромку смотри, жену выбираешь — на ее мать смотри.

Все поднимали стаканы за здоровье Гюльсанам, и она, раскрасневшаяся, улыбалась доброй широкой улыбкой, кланялась гостям, а дядя Ильяс благодарственно прижимал к груди руку.

Музыканты играли не переставая. У дудукиста налилось кровью лицо, покраснели глаза. Чтобы дать им отдохнуть и подкрепиться, завели патефон. По дому плавали густые запахи жирной хашламы, острых солений, терпкого крестьянского вина.

Девушки уже разливали по стаканам темный, густо настоенный чай. Тетя Аспрам вынесла сласти. Перед почетными гостями она поставила большую хрустальную вазу в форме лилии на длинном серебряном стебле.

Аспрам поднесла вазу с такой подчеркнутой бережностью, а дядя Шамир так значительно подмигнул, что гости не могли не обратить внимания на хрустальную лилию.

— Хороша, — сказала Марина Федоровна. — Старинная?

— Да уж, — ответил дядя Шамир, наполняясь гордостью, — лет пятьдесят в моем доме живет.

— Неужто? — спросил Григорий Иванович. Спросил просто для приличия. В эту минуту он, конечно, не задумался, откуда полвека назад такая дорогая и по существу бесполезная вещь могла появиться в доме армянского крестьянина.

Но для дяди Шамира его слова были сигналом к действию. Подвыпивший, шумный, он поднял вазу за ножку, перевернул ее над столом так, что конфеты в разноцветных обертках рассыпались по всей скатерти.

— Ты грамотный? Читай! — кричал старик. — Здесь все написано. Мне за лучшую джигитовку на военном смотру — первый приз. Сам генерал — из рук в руки. Со всего округа ходили смотреть на эту вещь.

Софик десятки раз слышала историю вазы. И не только эту. У хрустальной лилии была еще одна история. Теперь, когда дядя Шамир высыпал сласти, стало видно, что красивая ваза разбита. Она была заботливо, но неумело оклеена темным клеем с пустотами на местах потерянных черепков.

— Что ж вы ее не уберегли? — с сожалением спросила Марина Федоровна.

Наверное, не надо было об этом спрашивать. Не надо было отвечать. Не надо было вспоминать. Слишком много горя приносила в прошлом кровавая вражда азербайджанцев и армян.

Лучше бы всего стереть память о далекой ночи, когда здесь стоял еще другой дом — низенький и темный. Когда женщина накрыла детей паласом и, холодея, прислушивалась к каждому шороху. Все село притаилось — ждали гибели, меча, огня. С той ночи поседела Аспрам, а ей тогда и тридцати не исполнилось. Кто был виноват в крови, проливаемой двумя братскими народами? Не она с детьми и не тот одурманенный, натравленный человек, который распахнул двери ее дома в ту ночь…

Что понимают дети? Они сбросили с себя палас и подняли головы. Аспрам сперва кинулась к ним, потом к тому, кто вошел. «Сосед!» — крикнула она. — «Брат!» — крикнула она.

Человек отступил. Но нож, поднявшись, должен был опуститься. Он с силой врезался в убогий шкаф…

Но вазу все-таки удалось склеить.

Конечно, сейчас об этом никто не стал подробно рассказывать. Но, видно, много выпил дядя Шамир на свадьбе своего младшего сына. Иначе он, умудренный жизнью человек, воздержался бы и от тех нескольких слов, которые вылетели у него при новой родне и гостях, при людях с Украины…

Софик увидела, как содрогнулось приветливое лицо тети Гюльсанам, как помрачнел Кязимов, опустил глаза веселый Оганес и замолчал Григорий Иванович.

И напрасно пытался шутить вежливый Ильяс, протягивая руку за очередным стаканом:

— Законны два стакана чаю… После пяти — пей не считая!..

В его умных, живых глазах тоже не было веселья.

Немного погодя Софик вышла на балкон. Вдали над горами уже светлело небо. Любопытные соседи и ребятишки, весь вечер толкавшиеся под окнами, разошлись по домам.

В глубине балкона кто-то стоял. Софик подошла ближе.

Гюльсанам раскачивалась и тихо стонала, дядя Ильяс гладил ее по плечу.

— Зачем принесли эту вазу, — плакала женщина, — камень положили мне на сердце…

Старик тихо что-то сказал.

— Нет, — не унималась Гюльсанам, — нет, нет… Внуки мои с детства эту вазу увидят — спросят… Ах, почернел мой счастливый день… Уедем домой!

Софик подошла к ним и обняла тетю Гюльсанам.

— Никто не хотел обиды, — горячо сказала она.

Дядя Ильяс молча курил.

В комнате шумела, пела и танцевала молодежь, которой не было дела до старых счетов и старых обид. Но какое же оно было, это прошлое, если даже тень его омрачала такой счастливый вечер!

Софик почти силой привела стариков обратно в комнату. Гости притихли, и напрасно дядя Шамир подливал им вина.

— Спивай, спивай, — угощал он Григория Ивановича, уверенный, что предлагает ему выпить.

— А ну, музыканты! — крикнула Софик. — Повеселей что-нибудь. Плясать будем!

Заиграли отдохнувшие музыканты. Дробно застучал бубен, запела, залилась тара, загудел дудук. Софик подняла руки и помчалась на своих тоненьких каблучках. Она никогда не училась танцевать, все армянки танцуют не учась. Она плясала, не думая о своих движениях, ее вела знакомая с детства музыка.

Люди стоя хлопали в ладоши. Софик заметила, как Оганес с досадой отодвинул вазу подальше…

Хорошо жить, трудиться, любить, ненавистно все, что мешает человеческому счастью!

Софик вытянула за руку невесту. Крупная, рослая девушка поплыла по кругу с неожиданной легкостью. На ее груди бились бусы, в ушах звякали подвески.

Запыхавшись, Софик остановилась возле дяди Шамира. Теперь танцевала одна невеста, смущенно и радостно улыбаясь жениху, родителям, гостям. Сейчас и Софик разглядела ее милую красоту. Но лицо тети Гюльсанам точно потухло. Она не ответила на дочерину улыбку.

Это увидел и Шамир Симонян. Он был умным и добрым человеком. Он, верно, и сам догадался бы сделать то, о чем ему чуть слышно шепнула Софик…

Музыка играла все громче. Невеста все быстрее перебирала лаковыми туфельками. И когда она поравнялась с дядей Шамиром, старик быстрым движением схватил со стола вазу и бросил ее к ногам матери своих будущих внуков.

Ох, как весело брызнули по комнате сотни сверкающих осколков…

Золотая масть

Мальчиков туго привязали к лошади мохнатой шерстяной веревкой. Дядя ни разу не спросил: «Удобно вам, дети?» Он ни разу не пошутил, не засмеялся. Младший попробовал захныкать, но бабушка испуганно и жалобно оказала:

— Не плачь, дитя мое, терпи: турок услышит, беда будет…

Летняя кочевка снималась торопливо и тревожно. Прошел слух, что за Карадзором турки напали на армян, перерезали мужчин, а скот и женщин угнали на свою сторону. Бабушка хлопала себя по коленям и беззвучно причитала «Горе нам, горе нам!..» Жалобно блеяли овцы.

У дяди дрожали руки, а лицо было покрыто крупными каплями пота. Вокруг стояли круглые тихие горы, Огромный вишап — черный камень, похожий на большую рыбу, — четко вырисовывался на вечернем небе.

Лошадь шла, покачивая головой; младший брат все время тыкался в спину; веревка больно врезалась в тело. Овцы, как мягкие серые клубки, катились по дороге. Оганес дремал, падая на гриву лошади, и, просыпаясь от толчков, ничего не мог разглядеть в темноте. А когда он еще раз проснулся, вокруг был редкий лес и тени деревьев лежали на ярко-желтой земле. Над лесом стояла большая круглая луна. Бесшумно двигались вперед овцы, и слышно было чье-то прерывистое, трудное дыхание.

Впереди кто-то испуганно вскрикнул. Смешалось стадо. Остановились повозки. Тревожно задрожало внутри у Оганеса. Все замерло. Неподвижны были узловатые, невысокие дубы. Навстречу обозу вышел чужой человек, ведущий под уздцы коня. Человек смотрел прямо перед собой, как будто не было рядом замерших людей, повозок, скота. Лошадь его ступала легко, почти бесшумно. Она была светло-желтой масти, с пышной золотой гривой и длинным золотым хвостом. Лошадь вышла на полянку, озаренную луной, и вся засветилась. Оганес видел золотое сияние, исходившее от ее разбросанной гривы, изогнутой шеи и удлиненного туловища. Шагая, лошадь высоко поднимала тонкие ноги. Оганес знал, что она легко может оторваться от земли и полететь над лесом. Он видел, как она неслышно перенеслась через большой черный пень. Это была чудо-лошадь, конь Джалали из бабушкиных сказок.

— Не уходи! — умолял Оганес. Ему хотелось и плакать и смеяться. Кончились все страхи. Ничего плохого не могло случиться в эту ночь.

Потом разом, точно вздохнул, заскрипел, задвигался и тронулся обоз кочевки. Как они шли дальше, как добрались до своего села, Оганес не запомнил.

Это было давно, лет сорок тому назад.

* * *

Председатель колхоза «Заря коммунизма» всегда что-нибудь выдумывал. Главное, очень трудно было угадать, что из его выдумок обернется на пользу, а что во вред. Например, ранние овощи, выращенные в парниках, — сколько было забот и мороки с этими парниками! — дали колхозу триста тысяч чистой прибыли. А с новыми домами для колхозников получилась неприятность.

Дома были хорошие — на высоких фундаментах, с погребами, с большими печами. Председатель объявил, что ни в одном доме не будет тондира.

— Вселяйтесь, живите, но без тондира.

Сперва женщины смеялись и спрашивали:

— А где будем печь лаваш?

— Никакого лаваша. Пеките хлеб в духовках. Что такое тондир? Печь, вырытая в земле. Пережиток старого. Наши бабки и прабабки в такой печи готовили пищу. Должны мы от них отличаться? Надо переходить к высоким ступеням жизни.

Даже секретарь партийной организации Овсеп Азатян поддался этому красноречию. Женщины тоже согласились, но, въехав в новые дома, первым делом стали рыть тондиры.

Председатель с суровым лицом обходил дворы. За ним бежали мальчишки с лопатами и закидывали землей вырытые ямы. Два дня шла война. На третий день председателя и секретаря вызвали в райком. Вернулись они к вечеру. Неизвестно, как узнали на селе, о чем был разговор в райкоме, но на перилах всех балконов остывал свежий лаваш.

Колхозница Шушан, мать большой семьи, уважаемая на селе женщина, сказала Оганесу:

— Ладно, не сердись ты на нас, Оганес, трудно нам от старого обихода отвыкать. А в новом доме хорошо жить, это ты правильно придумал, спасибо.

Сейчас у Оганеса опять новая затея. Овсеп Азатян уже два дня думает, что получится из механизации горной фермы. Если уж это затевать, то лучше здесь, на селе. Автопоилки, грузоподъемники, кормозапарники и в других селах есть. А в горах? Где это видано, кто это делал? Непривычно! И во сколько это все обойдется? Конечно, раз в банке завелись деньги, Оганесу не терпится их растрясти. В горах у стада вода под рогами, еда под ногами. Для чего такой расход? Окупит он себя?

Овсеп хотел с кем-нибудь посоветоваться. Дело серьезное. А советоваться надо с человеком, который сведущ в деле и хоть иногда возвышает голос против Оганеса. Словом, надо идти к зоотехнику Арус.

Арус вышла к Овсепу в длинном халате, с распущенными волосами.

— У меня дело, — сказал Овсеп, глядя в землю, — приходи в сельсовет.

Арус пожала плечами, но послушалась, оделась быстро и догнала Овсепа на улице.

Стоял предвечерний голубой час, когда и звезды на небе и огни на земле еще неуверенные, неяркие. Село лежало у подножия большой горы, на пологом склоне. Новое здание сельсовета было выстроено на самой высокой точке. Остановившись у изгороди, Овсеп сверху видел ряды новых, крепких домов, поставленных на высокие каменные фундаменты. Внизу, у реки, под красной крышей белело здание школы. На другом конце, где тарахтела молотилка, стояли высокие холмы еще не обмолоченного хлеба. Откуда-то тянуло сладким дымком.

— Черт знает, как серо у нас! — недовольно сказала Арус, останавливаясь рядом с Овсепом. — Зелени мало, цветов нет. Некрасиво живем!

— Цветов на лугах много, — строго оборвал ее Овсеп, — и перед клубом цветы есть! Где надо, там они есть.

— Не пойду я в сельсовет, — заявила Арус. — Скажи здесь, что тебе надо.

— Оганес ферму в горах затевает, — помолчав, ответил Овсеп, — механизированную. Строительство далеко, осень подходит. Успеем, не успеем, — неизвестно. В механизацию большие деньги вложить надо.

— Это ты все «против» оказал. Теперь «за» скажи.

— Положительные стороны тоже есть, — неохотно отозвался Овсеп, — зимой и летом скот в горах, корм на месте. Оганес хочет целину поднять, там же кормовые культуры сеять. Сырзавод при ферме.

— А энергия откуда?

— Не знаю еще. Завтра хотим с Оганесом на место ехать.

— Я с вами поеду! — решила Арус.

И, будто разговор был окончен, Арус кивнула секретарю и ушла.

Овсеп посмотрел ей вслед недовольным взглядом. Слишком просто все решают люди, которые вчера пришли в колхоз. Если бы они, так же как он, по горсти зерна, по одному барану собирали, создавали хозяйство! Если б, так же как он, голодали, мерзли, боролись за каждого работника, тряслись над каждым рублем, — легко ли было бы им швырять сотни тысяч то на хлев, то на клуб, то на какие-нибудь цветы?

Быстро темнело. Окна в домах стали светлыми и приветливыми. Куда идти Арус? К себе? В комнате пусто и тихо. Не настолько она устала, чтоб лечь сейчас на тахту и радоваться покою. Лучше всего зайти к Оганесу, поговорить о той же ферме. Ведь и в технике и в механизации она понимает больше председателя.

Арус свернула в переулок, к высокому дому, и тут же представила себе усмешку, с которой встретит ее Афо — жена Оганеса. Всего понемногу в этой усмешке — и довольства, и превосходства, и снисхождения.

Презрительная враждебность к этой женщине возникла в Арус с того момента, когда она впервые увидела Афо.

Арус тогда только что приехала в село, никто ее не знал. Первым делом она отправилась на почту. В комнате с грязным, выщербленным полом было пусто. Только возле будки с междугородным телефоном сидели на скамейке женщина и старик. Вид у них был очень унылый.

За наглухо закрытыми окошечками фанерной перегородки раздавался низкий, хрипловатый женский голос:

— Нет, я правду говорю, что во мне люди находят, я просто не понимаю. Нос у меня ничего особенного собой не представляет, рот большой, сама черная. Ну, глаза… Только глаза и хороши.

— Ладно, ладно, Афо, не прикидывайся… Сама знаешь, что красивая.

Арус постучала в фанерное окошко.

— Подождите. Нет еще Еревана на линии! — резко ответили из-за перегородки, и разговор продолжался:

— Что красота! Ты другое скажи. У кого из председателей жены образованные? А я? Хоть один день я дома сидела? И никогда не буду сидеть! На почте работаю, политзанятия посещаю, книги из библиотеки беру, с любым человеком могу поговорить. Ты вот это скажи!

Арус стукнула в окошко кулаком.

— Кто это там? Терпения не имеете?

В распахнутое окно высунулась женщина с угольно-черными глазами и крутыми завитками стриженых волос. Выглянув, она сразу замолчала и с откровенным интересом оглядела просторный серый плащ, замшевые туфли и сумочку Арус.

— Можно дать телеграмму?

Открылось и второе окошко. Телефонистка с наушниками тоже уставилась на Арус.

— Простите меня, — сказала черноволосая, улыбаясь, — вы жена полковника Заминяна, что к отцу приехал?

— Нет, — сухо ответила Арус. — Мне надо дать телеграмму.

Женщина подперла рукой подбородок и вздохнула.

— Может быть, вы жена нового директора школы?

— Нет.

Женщина опять помолчала, не сводя с Арус взгляда.

— А чья вы жена?

В ее голосе было нескрываемое любопытство.

— Ничья. Я зоотехник. Приехала на работу.

— А-а-а… — протянула Афо и добавила небрежно: — Ты телеграмму завтра дашь. Бланки заперты, а ключ у меня дома.

Несколько раз потом Оганес говорил Арус:

— Ты с моей женой ближе сойдись. Она у меня городская, культурная.

Арус с горечью думала: «Как плохо мужчины разбираются в своих женах! Всю жизнь рядом, а ничего не понимают».

Арус старалась посмотреть на Афо глазами других людей. На торжественном вечере в честь Первого мая Арус и Афо сидели в первом ряду и хлопали докладчику. Оганес с приезжими из города гостями был в президиуме, на сцене. Арус видела, как один из гостей наклонился к Оганесу и с улыбкой сказал ему что-то, кивнув на Афо. Оганес довольно усмехнулся и взглянул на жену. Афо заметила это. Она захлопала еще громче, подалась вперед, тряхнула кудрявой головой. Блестели ее большие черные глаза, ее белые зубы, блестел шелк пестрого платья, блестели серьги в ушах. Она была яркая, как жар-птица. Арус и на себя посмотрела со стороны — сухощавая, невысокая женщина в гладком синем костюме, загорелая, незаметная…

Арус подошла к дому Оганеса и, когда уже собиралась подняться по лестнице, услышала песню. Низким гортанным голосом Афо пела:

Лунная ночь… Что мне делать с собой?
Не идет ко мне сон, не идет ко мне сон…
Скажет прохожий, встретясь со мной:
«Знать, бездомный он, знать, бездомный он…»

Арус тихо прошла мимо дома председателя.

С гор возвращались уже под вечер. Оганес ехал недовольный. Откладывать строительство до весны ему очень не хотелось. Оганес ничего не любил откладывать. Ферма в горах должна была принести колхозу огромную прибыль. Ведь даже такой пустяк, как автопоилка, сразу повышает удой молока на тридцать процентов.

— Не такой уж пустяк сделать эти автопоилки. Кстати, где ты возьмешь воду? — спрашивала Арус.

Неужели Оганес такой дурак, что даже этого не предусмотрел? В широкой ложбине, куда сбегались три горы, булькал родник.

— Надо исследовать запасы. Родник может иссякнуть, — заявила Арус.

Оганес возмущался. Не может иссякнуть родник, который существовал еще тогда, когда они совсем маленькими детьми приезжали в горы на кочевку. Сколько лет приходят к этому роднику стада, даже из Азербайджана приходят. А вишап? Вон он стоит, черная каменная рыба. Всем известно, что вишапов в старину ставили охранять воду. Значит, родник существует с древних времен.

— Вишап, конечно, сильное доказательство, — холодно ответила Арус, — но лично я больше доверяю геологам.

— Для чего ты сюда поехала? Мешать мне?

— Помогать, всегда только помогать! — рассмеялась Арус. — А энергия откуда? — тотчас после этого придирчиво спросила она.

Оганес хозяйским жестом указал на линию передачи, уходящую за горы.

— С подстанцией я договорился. Ток дадут, — сообщил он.

Овсеп посмотрел круглым, птичьим глазом и недовольно сказал:

— Еще ничего не решили, а ты уже договорился.

— Значит, по-вашему, не строить?

— Строить, — сказала Арус. — Только не этой осенью. Не успеем.

— Значит, не поддерживаете?

— Пока не поддерживаем.

Поехали обратно. Копыта коней звонко цокали по каменистой дороге. Горы возвышались одна за другой, как окаменевшие волны. Местами кудрявились на склонах леса. Небо густо синело, и только в просвете между горами, куда ушло солнце, тянулась нежно-зеленая полоса. Въехали в лес, и сразу стало темно. Шелестели осенними листьями невысокие кавказские дубы. Их шишковатые корни, вылезая из земли, в крутых местах были как ступени лестницы, по которой осторожно сходили лошади.

Арус казалось, что она понимает сейчас все, что происходит в сердце Оганеса. Конечно, в эту минуту он ненавидит и ее и Овсепа. Потом это пройдет, но сегодня он будет жаловаться жене — с какими тупыми, трусливыми людьми ему приходится работать! И Афо участливо скажет: «Душа моя, черной завистью завидуют они тебе. Плюнь на них…»

«Почему я не могу сейчас подъехать к нему и сказать, что нет у него большего друга, чем я?» — спрашивала себя Арус. Хорошо бы сказать об этом простыми словами, но так, чтоб он понял и навсегда поверил.

Оганес резким движением остановил свою лошадь. Остановились серенькая кобылка и пегаш Овсепа. Навстречу им на поляну вышел невысокий старичок. Он вел лошадь с золотистой гривой и длинным хвостом. Лошадь была очень светлой масти, и ее шерсть, казалось, отражала желтый свет луны. Арус привычным глазом оценила удлиненные формы коня, втянутый живот, маленькую головку, небольшие сторожкие уши. Но главными в лошади были не формы, а цвет. Она казалась золотой, вся блестела, а грива ее вздымалась, как пышное светлое облако. Старичок наклонил голову и приложил руку к сердцу, приветствуя встречных. Он прошел дальше, и еще долго в темных кустах колыхалось светлое пятно.

Оганес не трогался с места.

— Вот чудесная лошадь! — вздохнула Арус.

— С азербайджанских кочевок. Они такую масть любят, — равнодушно сказал Овсеп.

— Первый раз в жизни такую вижу!

— А я видел, — неожиданно сказал Оганес. — Я видел…

Лес кончился. Широкая дорога повела по полям. Внизу, как нанизанные на нитку, ровными рядами тянулись огоньки села.

— Вы езжайте, я сейчас… Я потом… — невразумительно проговорил Оганес и, хлестнув своего коня, поскакал обратно к лесу.

— Куда он? — растерянно обернулась Арус к Овсепу.

— Ты что, Оганеса не знаешь? — махнул рукой Овсеп. — Кто скажет, что взбрело ему в голову!

Ночью Оганес сидел на кошме у костра. Далеко в горы забралась азербайджанская кочевка. Среди больших каменных глыб и гладких валунов пристроились палатки.

Несмотря на поздний час, Оганеса угостили хорошо. Под костром, прикрытый слоем земли и золы, испекся молодой барашек. Старик отгреб красные угли и вытащил дымящиеся куски мяса.

Оганес знал, что сразу говорить о деле неприлично, но ему не терпелось.

— Ты меня знаешь? — спросил он у старика.

— Знаю, товарищ Амирян, — отозвался старик, — мы не первый год сюда скот гоняем.

— У вас председатель Кязимов? Я его тоже знаю, — сообщил Оганес, доставая измятую пачку папирос и протягивая ее старику.

Потом без всякой подготовки он приступил к делу:

— Эта лошадь, что я сегодня видел, — колхозная лошадь?

— Это мой конь, — ответил старик.

Оганес обрадовался. С человеком можно быстрее договориться, чем с колхозом.

— Ничего лошадь, — небрежно похвалил он, — светлая только очень…

— Хорошая лошадь. Породистая — кяглан. Золотая масть.

— Я не говорю — плохая. — Оганес сам чувствовал, как фальшиво звучит его голос. Ничего на свете не было для него желанней этой лошади. — Ты ее не продашь? — спросил он сразу.

Старик посмотрел на Оганеса и вздохнул.

— Нет! Я ее не продам.

— Продай, — попросил Оганес.

Афо всегда говорила: Оганес покупать не умеет. Если ему что нравится, он это сразу показывает. Дорого, дешево — цены для него не существует.

— Продай! Я хорошо заплачу! — убеждал Оганес.

— Нельзя ее продать, — неохотно ответил старик.

— Почему нельзя? Какая причина? Пойдем, я посмотрю коня.

— Что его смотреть! — сказал старик, но поднялся с места.

Когда они проходили мимо шатра, женский голос окликнул:

— Ильяс!

Старик остановился. Его разговор с женщиной был похож на ссору.

— Видишь, и жена не хочет продавать, — недовольно пояснил он, подходя к Оганесу.

— С каких пор ты жены слушаешься? — подзадорил Оганес.

Стреноженный золотой конь пасся за камнями. У Оганеса забилось сердце, когда он положил руку на его тонкую переносицу и коснулся светлеющей в темноте пышной гривы. Ему казалось, будто сбылся давний сон, будто что-то недосягаемое далось наконец в руки и теперь только надо удержать, не упустить, иначе проснешься с чувством острого разочарования.

— Продай! — умолял он. — Нужен мне этот конь!

— Дорого стоит, — наконец решительно проговорил старик.

— Сколько?

— Дорого, — упрямо повторил Ильяс. — Двенадцать больших баранов стоит.

Цена была невозможная. Хорошая рабочая лошадь стоила две тысячи. Породистых коней Оганес покупал для колхоза по четыре-пять тысяч за голову. Если считать, что большой баран стоит рублей семьсот, то старик запросил за лошадь больше восьми тысяч.

— Много хочешь.

— Много хочу, — легко согласился Ильяс. — Не стоит покупать. Айда, спать пойдем.

— Ну, десять баранов! По рукам?

Оганес не знал, есть ли у него десять баранов. Он и не думал об этом. Ходят какие-то его бараны в стаде. Не хватит — он их докупит. Торговался он потому, что так полагалось.

— Нет, — упрямо сказал старик, — двенадцать больших баранов.

— Ладно. Забираю лошадь.

Ильяс был раздосадован. Он пробормотал какое-то ругательство и крепко ударил животное по ребрам. Лошадь зафыркала и запрыгала в сторону.

— Баранов доставишь — заберешь, — угрюмо сказал старик.

Оганес ехал горными дорогами под звездным небом, радостный, как в день свадьбы. Он видел табун золотых коней; кони паслись на зеленых склонах, гривы их под солнцем — точно костры. Оганес не ощущал холода горной ночи, не чувствовал, что роса ложится ему на плечи. Он ехал по горам под звездным небом и пел:

Лунная ночь… Что мне делать с собой?
Не идет ко мне сон, не идет ко мне сон…
Скажет прохожий, встретясь со мной:
«Знать, влюбленный он, знать, влюбленный он!»

Пастух Мартирос сидел на камне, томился и ругал себя. Что такое коробка спичек? Пустая вещь, копейка! И видишь ее во всех подробностях, и слышишь, как в ней спички тарахтят, а нет ее, нет ее в руках! И ведь лежит где-то, никому не нужная, на печке, на столе, лежит где-то, а вот здесь, где она нужна, нет ее, сатаны! Папироска обсосана до самого табака, ночь длинная — что будешь делать? Жди до завтра, пока со стоянки придет напарник!

Овцы сгрудились в кучу. За ними недоглядишь — вся отара перелезет на свежие участки. Но Мартирос не уснет. Отоспался за день. И Топуш не уснет. Огромная черно-белая кавказская овчарка лежала у ног пастуха, навострив обрезанные уши.

«Не взял я эти спички или потерял?» — с тоской думал Мартирос, натянув бурку на плечи и десятый раз хлопая себя по карманам. Вдруг Топуш повел ушами, поднял голову и залаял.

— Э-ге-гей! — крикнул чей-то голос.

Вот редкая, небывалая удача! Сейчас Мартирос закурит!

— Э-ге-гей! — отозвался он.

— Спишь? — громким голосом спросил Оганес, подходя к пастуху.

— Дай закурить, — ответил Мартирос.

Они оба закурили и молча стояли, жадно затягиваясь и глядя, как желтело небо, как явственней открывались вокруг синие горы.

— Плохой у тебя характер, Мартирос, — сказал наконец председатель, — даже спросить не хочешь, зачем я к тебе ночью приехал. Может, случилось что?

— Плохого не случилось, — невозмутимо сказал Мартирос. — Ты веселый приехал.

Оганес засмеялся.

Уже совсем рассвело. Овцы зашевелились, и сейчас было видно, как их много. Они покрывали весь склон горы.

— Сколько тут моих гуляет? — спросил Оганес, махнув рукой в сторону отары.

Мартирос недоуменно посмотрел на него.

— Каких? — переспросил он.

— Ну, моих собственных, — нетерпеливо пояснил Оганес. — В прошлом году пять овец, что ли, было. Приплод какой-нибудь тоже, верно, есть.

Мартирос Так же недоуменно покачал головой.

— Нет твоих, — сказал он. — Той осенью Афо трех овец забрала, к зиме опять пару взяла. Двух ягнят я ей этой весной пригнал. Ты со счету сбился, председатель. Спроси у жены.

Оганес почувствовал себя неловко.

— Я в эти дела не вхожу. Она хозяйка. Взяла — значит, ей надо было.

— Может, ты мне не поверишь — спроси у нее. Осенью трех забрала, к зиме еще двух. Это точно… Как же так…

Оганес тяжело опустился на камень. Золотой конь не давался в руки. Все отодвигалось, все становилось неверным. Пока купишь по одному этих баранов… Старик и так не хотел продавать коня, потом и вовсе раздумает. И ведь всего двенадцать баранов, двенадцать из этого моря, из этих тысяч! Да он их возьмет, в конце концов, — и все! Чьими руками это создано? Не его, Оганеса, руками? Что имел колхоз, когда Оганес стал председателем? Сто чесоточных овец имел…

Оганес сорвал с головы фуражку, с досадой швырнул ее на землю.

— Двенадцать баранов мне сейчас нужно, — сказал он сиплым голосом.

— Оганес, — тихо ответил пастух, — одного, ну, двух я могу. Незаконно, но я твое желание уважу. Потом оформишь. А двенадцать не могу.

— Ты и одного не можешь, — с горькой досадой сказал Оганес. — Я у тебя самовольно возьму. Получай мою расписку — и все!

— Нет, — вздохнув, ответил пастух, — не соглашусь я, товарищ председатель.

Оганес молчал. Пастух сбоку заглянул ему в лицо.

— На что тебе бараны, Оганес?

— Лошадь я думал купить. На азербайджанских кочевках. Золотая масть. Идет — блестит!

— Видел я, — вздохнул Мартирос. — Двенадцать баранов хотят! Совесть имеют?

Оганес злился на себя за то, что не мог переступить какую-то запретную черту и своей властью взять этих баранов. Что ему мешало? Он брал их не для забавы, не из прихоти. Будущее великолепие и богатство колхоза видел перед собой Оганес. Табун золотых коней на пастбищах. А на пути к этому стояли осуждающий и требовательный взгляд круглых глаз Овсепа и собственная трусость. Иначе Оганес не мог назвать чувство, которое мешало ему сейчас забрать овец.

И, думая так, он сердился на себя, на Мартироса, на стадо.

— Этого коня я, конечно, видел, — повторил Мартирос, глядя на отару, — орел-конь, джейран-конь…

— А если их табун вывести? Человек глазам не поверит. Это еще невиданное на земле будет.

Мартирос слушал молча, сдвинув брови. Потом он скинул бурку и нырнул в глубь отары. Раздвигая овец сильными руками, рассматривая их одну за другой, пастух вытолкнул на дорогу кучку животных с тяжелыми, трясущимися курдюками.

— Пять моих собственных, — сказал он, подходя к Оганесу, — четыре — брата моего, три — племянника.

Оганес встал.

— Я в роду старший, — сурово продолжал Мартирос, — имею право распорядиться. Только не знаю, как брат и племянник пожелают — или ты им деньгами отдашь или баранов взамен купишь. Это уж их дело, этого я не знаю.

— Я тебе расписку оставлю.

Оганес непослушными от холода и волнения руками полез в карман за блокнотом.

— Плевал я на твою расписку! — зло сказал Мартирос. — Спички оставь!

Оганес видел, что Афо лжет и выкручивается. Неестественными были ее многословие, суетливость и манера, с которой она изумленно поднимала брови.

— Я просто не понимаю: куда делись наши бараны? Не может быть, чтоб мы остались без баранов… Давай все проверим. Помнишь, ты сам сказал: «Отправь пару в город, пусть твоя мама себе каурму на зиму сделает». Помнишь? Ты мне так сказал!

Оганес ничего не помнил. Он сумрачно кивнул головой.

— Одного, правда, я дяде отвезла. Когда он сына женил, на свадьбу. Ты тогда не поехал. Как мой дядя обиделся! Разве можно родственников обижать? Нехорошо ты сделал, что не поехал на свадьбу. Вообще, ты моих родственников не любишь…

— Ладно, — сказал Оганес, — довольно тебе!

Афо зорко следила за Оганесом. Не из-за баранов же он рассердился! На всякий случай Афо решила сама высказать свои обиды.

— О баранах ты спрашиваешь, — слезливо заговорила она, — а у меня ты спросил: «Здорова ты, жена? Ела ли ты? Пила?» Что я передумала, когда тебя всю ночь дома не было! Глаз с дороги не спускала. Овсеп приехал, эта ящерица Арус приехала, а тебя все нет. Для того я замуж выходила, чтоб всю ночь на дорогу смотреть?

— Разве я первый раз в горах ночую? — неохотно ответил Оганес.

— И всегда мое сердце болит, — подхватила Афо. — Смотри, на кого я похожа стала. Дома у отца я такая была? Соседи моей матери говорили: «У вас Афо веселая, как собачий хвостик». Где мое веселье? Люди глаза проглядели — завидуют тебе, что такую жену имеешь. А ценишь ты это?

— Хватит! — сказал наконец Оганес. — Теперь, раз баранов нет, мне деньги нужны.

Афо перестала плакать. Она подняла голову и посмотрела на мужа угольно-черными глазами.

— На что тебе деньги?

— Лошадь я купил, — ответил Оганес. — Пойдешь в сберкассу, снимешь с книжки девять тысяч.

— Ты что, меня за сумасшедшую считаешь?

— Афо, — сдерживая себя, проговорил Оганес, — послушай меня: я двенадцать баранов у Мартироса взял. Мне расплатиться надо. Я слово дал.

— Слово ты дал? — завизжала Афо. — Ветру свое слово отдай! Нет у тебя денег. Об этом ты подумал? Я должна восемь часов на почте спину гнуть, работать, копейки собирать, а ты их в одну минуту развеять хочешь! Ты со мной, с женой, советовался, когда слово давал? Или я в этом доме ничто? Нет! Кончились те времена, когда женщина с завязанным ртом ходила. Ты меня по-старому не заставишь жить.

— Замолчи, — прохрипел Оганес и отшвырнул стул ногой, — чтоб я голоса твоего больше не слышал!

— Убей, — не замолчу, убей — не замолчу! — надсаживалась Афо. Она взвинтила себя до истерики, била кулаками по голове, растрепав свои жесткие кудри.

Оганес, тяжело ступая, вышел на улицу.

Овсеп недавно пришел с поля. Он сидел у своего стола, разминая в руках крупные зеленые листья табака. Рядом с ним стоял бригадир Серго Гамбарян. Секретарь и бригадир раздумывали, как повысить сортность сдаваемого табака, когда в комнату вошла возбужденная и шумная Афо.

— Куда вы ездили с Оганесом? — со слезами в голосе спросила она, облокотившись руками на стол.

— Оганес вернулся, я видел, — предупредительно сообщил Серго, — лошадь с собой пригнал. Такую красивую лошадь! — Бригадир покрутил головой и зацокал языком.

— Разрушила мой дом эта лошадь! — со злостью крикнула Афо. — У Оганеса разум унесла эта лошадь. Двенадцать баранов из стада отдал он за нее! Это поступки разумного человека? Я к тебе пришла, Овсеп.

Ошибся Оганес, очень ошибся. Растолкуй ему ошибку, поправь дело.

Овсеп сморщил лицо.

— Ты ступай, — оказал он Серго, — мы потом все обсудим.

Он поднялся и закрыл за Серго дверь, но в комнату, помимо желания его, протиснулась Арус.

— Ах, Афродита, Афродита, — сказала она, — не очень ты уважаешь своего мужа! На все село слышно, как кричишь об его ошибках.

Арус часто называла жену Оганеса полным именем, которое ей дали при рождении. Афо при этом всегда настораживалась. Сейчас она с удовольствием ответила бы: «А ты, ничья жена, сперва сумей заполучить себе хоть какого-нибудь мужа, а уж потом учи других!» Но Афо знала, когда надо сдержаться, и сдержалась.

— Я не куда-нибудь пришла, — ответила она с достоинством, — я к старшему партийному товарищу пришла за советом. Человека поправлять надо. Пусть Оганеса в райком вызовут, пусть ему внушение сделают.

— Где, говоришь, он баранов взял? — угрюмо спросил Овсеп.

— У Мартироса, на кочевке, — охотно ответила Афо.

— Нет, Афо, милая, тут не внушением пахнет, — опять вмешалась Арус. — Тут дело серьезно. Хорошо, если только с председательства снимут. А если под суд отдадут? Будешь мужу в тюрьму передачи носить?

Арус и мысли не допускала, что Оганес в чем-то виноват. В его поступках не могло быть ничего корыстного, недостойного. Это Арус знала твердо. Все остальное не имело для нее значения. Но ей доставляло удовольствие дразнить Афо. Арус с усмешкой наблюдала, как испуганно глянули черные глаза, как щеки и шея Афо покрылись красными пятнами.

— А что ты думаешь, за такие дела и жена отвечает, — продолжала она, не обращая внимания на то, что Овсеп предостерегающе и строго оказал ей: «Брось, Арус!» — и не замечая, что дверь за ее спиной открылась и вошел Оганес.

— Моего мужа в тюрьму? Чтоб у тебя язык отсох! — не выдержала наконец Афо. Она растерянно огляделась и, увидев Оганеса, бросилась к нему. — Ты слышишь, что она говорит?! Ты слышишь?!

— Какие у тебя здесь дела? Ступай домой!

— Почему у меня не может быть здесь дел? Я тоже на государственной работе, — огрызнулась Афо. — Смотри, Овсеп, он слова не дает мне сказать!

Овсеп поднял глаза и коротким движением головы указал Афо на дверь. «Я тут как-нибудь слажу твое дело», — расшифровала Афо этот жест и, скорбно опустив голову, вышла из комнаты.

Арус шагнула к стене и опустилась на стул с тяжелым чувством непоправимости того, что произошло.

Оганес, не глядя на нее, подошел к столу Овсепа.

— Вот так, Овсеп, — сказал он, — живешь рядом с человеком, работаешь вместе не день, не два. Думаешь — он тебе товарищ, опора твоя в трудный час. А выходит — чуть что не так, этот товарищ первый кричит: «В тюрьму его!» За твоей спиной кричит. Ты мне скажи, Овсеп: можно свой труд делить с таким человеком?

Начал он тихо, а последние слова почти кричал. Что Арус могла ему сказать? Как объяснить? С трудом встала она со стула и вышла из комнаты.

— Это ты напрасно, Оганес, — тихо сказал Овсеп. — Совсем тут другое дело было…

Оганес будто не расслышал. Он подошел к окну и стал смотреть вниз, на село.

— Ты что, лошадь купил? — спросил Овсеп.

— Купил. Дальше что? — вызывающе ответил Оганес.

— Твое дело. Только каких овец за нее отдал? Афо говорит — из стада взял.

Оганес невесело усмехнулся.

— Эх, Оганес, — с горечью сказал он. — Кто у тебя спросил, о чем болит твое сердце? Жена спросила? Друг спросил? Всю жизнь мы с тобой рядом, Овсеп. Чего ты боишься? Думаешь, колхозных овец я забрал? Не бойся, мне Мартирос своих дал.

— Нет у Мартироса двенадцати овец.

— А ты все знаешь? И сколько у кого овец знаешь?

Овсеп молча наклонил голову.

— Он мне и Мисака овец дал, и Каро овец дал. Считай, считай! — устало сказал Оганес.

Овсеп вытащил из кармана потемневший деревянный портсигар и достал папиросу. Долгое время мужчины молчали.

— Ай, Оган! — проговорил наконец Овсеп, затушив папиросу. — Теперь ты сам скажи: разумно это? У нас столько дел, столько забот, а ты увидел блестящую игрушку и все забыл…

— Что я забыл? Ничего не забыл, — ответил Оганес. — Эта лошадь не игрушка. Породистая лошадь. Золотая масть. Как картина, она красивая!

— Красивая, — повторил Овсеп. — Погнался ты один раз за красотой — что хорошего увидел? — Он вздохнул, посмотрев на понурую фигуру Оганеса, и опять заговорил своим негромким, глуховатым голосом: — А лошадь должна быть лошадью. От нее работа требуется — хоть от черной, хоть от золотой. Разве она лучше будет бежать, быстрее повезет тебя оттого, что золотая?

— Никак она меня не повезет, — горько ответил Оганес, — не может она везти. Больная лошадь. Задыхается. Запал у нее.

Афо знала, что в конце концов она все уладит и все будет так, как ей угодно. Недаром отец Афо, лучший в городе специалист по ремонту керосинок, говорил про дочь: «Моя Афо троих сыновей стоит. Глубокий разум имеет…»

То, что Оганес вторую ночь не спал дома, — тоже к лучшему. Афо знала, что он ночевал в табачной сушильне. Урона для жены в этом нет, а Оганес теперь настолько виноват, что у него на голове хоть орехи коли. Зато когда вечером явился с кочевок пастух Мартирос, Афо поговорила с ним с глазу на глаз.

Мартирос принес в дар Афо связку форели. Пастухи ловили ее в горных реках руками. Он сокрушенно справлялся, точно ли помнит Афо, сколько баранов у нее было и сколько она забрала. А то председатель задает вопрос: сколько в стаде его баранов? А пастух как потерянный стоит перед ним. Очень неудобно получилось!

— Ты передо мной спектакля не разыгрывай! — раздраженно накричала на пастуха Афо. — Неудобно ему было! Ты не за этим пришел. Ты за деньгами пришел, а денег не получишь. Если ты честный, порядочный человек, то сказал бы: «Не покупай, Оганес, лошадь». А ты перед председателем в хорошем свете хотел себя выставить, баранов ему отдал. Вот теперь пожалеешь.

— Что лошадь! — вздыхал Мартирос. — Лошадь хорошая — почему не купить? Ну, мое имущество — черт с ним! Я о своем не так думаю. Там Мисака и Каро бараны были…

— Откуда Оганес возьмет деньги? Нет у нас таких денег. Вон Овсеп говорит, что он за эту лошадь в тюрьму сядет.

— Кто в тюрьму? Оганес? О чем ты говоришь, женщина?

— Что я знаю? — плакала Афо. — Рухнул мой дом. Только одно средство есть. Ты сделал ошибку, ты сам исправляй. Съезди на кочевки. Скажи — совесть надо иметь. Пусть не губят человека, пусть вернут баранов и заберут свою лошадь.

Мартирос даже не переночевал дома, в тот же вечер отправился обратно в горы. Но не было Афо покоя от этой лошади. Утром жену председателя разбудили ребятишки. С самой зари вертелись они около сарая, где была заперта лошадь. Ловкие, как кошки, ребята карабкались по стене, добирались до окна и восхищенно визжали. Когда разгневанная Афо выскочила во двор, мальчики хором потребовали:

— Покажи коня Джалали!

Афо швырнула в них полынным веником.

— Ай, ханум, ай, красивая ханум! Зачем так сердиться? — сказал за ее спиной невысокий старичок. Он вошел во двор широко улыбаясь. Низко поклонился Афо и спросил Оганеса.

— Скоро, скоро придет председатель, — заторопилась Афо.

Она выглянула на улицу: не видно ли баранов? Баранов не было. И Афо поняла, что ей придется пустить в ход все свое красноречие. Она ввела старика в дом, усадила его за стол. «Вино азербайджанцы не пьют, они чай любят», — решила про себя Афо, достала прошлогоднее засахаренное ежевичное варенье, коробочку рахат-лукума и налила гостю чай — темный, как виноградный мед.

Старик улыбался спокойной, благодушной улыбкой и живыми глазами осматривал все вокруг.

— Хорошо живет председатель Амирян, — любезно сказал он.

— Э-э!.. — вздохнула Афо. — Кто сочтет наши заботы? Из долгов не вылезаем.

— Наш народ говорит: «Если твой долг перевалил за тысячу, кушай плов с курицей!» — весело отозвался старик.

— Плов кушать вы будете, — не выдержав, сказала Афо. — За одну лошадь двенадцать баранов брать — можно плов кушать.

Старик снова улыбнулся.

— Я тебе так — скажу, ханум. Вот весной я в городе был, костюм себе покупал. Был в магазине костюм — очень мне понравился. Посмотрел я на цену. Вижу — дорогой костюм. Не могу столько заплатить. Ну, я этот костюм не купил. Кто меня может заставить?

— А все-таки, вот у кого хочешь спроси, нехорошо ты сделал, — игриво-обиженно заявила Афо. — Каждый год на кочевки к нам приезжаешь, скот на нашей земле пасешь, нашу воду пьешь, — можно было бы один раз и нам уважение оказать.

— Ай, ханум, — покачал головой старик, — все учитываешь: и землю, и воду и солнце! Трудно нам будет с тобой сосчитаться.

Афо к этому и подводила. Тут она и хотела сказать: «Верни баранов, забери своего коня — и квиты!» Но в это время совсем некстати появился Оганес. Пришел он пыльный, встрепанный, в помятой гимнастерке.

— Здравствуй, Ильяс, здравствуй!

Двумя руками потряс руку старика, а на жену даже не взглянул.

— А мы тут без тебя, товарищ Амирян, сильно кутили, — посмеивался Ильяс, — чай пили — папиросы курили, папиросы курили — чай пили.

Оганес оглядел угощение.

— Собери на стол! — коротко приказал он жене.

— А как же, а как же, только тебя ждала! — заторопилась Афо.

Она поставила на стол желтую персиковую водку, форель и потонувшую в масле глазастую яичницу. Она металась от стола к шкафу, бегала в кухню, спускалась на огород за зеленью. Расширенными глазами она ловила каждое движение мужа, но Оганес не смотрел в ее сторону.

— Выпьем, отец, за честь. Хорошая вещь — честь! — сказал Оганес, поднимая рюмку.

— Обижаешься на меня, товарищ Амирян? — тихо спросил старик.

— Что обижаться! У нас говорят: «Если тебя обманул свой глаз, не держи обиду на чужой глаз!» — рассмеялся Оганес.

— Хорошо говорят, — согласился Ильяс. — У вас еще говорят: «Лучше потерять глаза, чем имя». Я твоих баранов пригнал, председатель. Они у пастуха Мартироса во дворе стоят.

— Ты знал, что конь больной?

— В ту ночь, когда мы встретились, я от ветеринара возвращался. Разве я хотел продавать коня? Я тебе и так говорил «нет», я тебе и по-другому говорил «нет». Цену назначил огромную, уступку не сделал. А ты был на все согласен…

— Так для чего ты теперь обратно баранов пригнал?

Старик усмехнулся:

— Это две жены виноваты. Две! — Он поднял вверх указательный и средний пальцы маленькой коричневой руки. — Одна моя — ну, старая, глупая женщина. Целый день говорит, говорит: «Почему ты больного коня продал? Плохо ты сделал, что этого коня продал». Голова у меня заболела! А другая — твоя жена, она большой ум имеет. Человека прислала, плачет: «Муж чужих баранов взял, денег нет, мужа в тюрьму посадят!» Пожалел я тебя, председатель.

Оганес поднес руку к лицу и на секунду закрыл ладонью глаза. Потом он сразу выпрямился и рассмеялся, широко раздвинув губы над крупными белыми зубами.

— Зря, зря ты пустых бабьих разговоров послушал, Ильяс! Погонишь своих баранов обратно.

— Это почему, председатель?

— Продано — кончено. Выпьем, вспрыснем куплю-продажу!

Резко хлопнула входная дверь. Афо выскочила из дома и побежала на улицу.

— Товарищ Амирян, — очень серьезно сказал Ильяс, — весь этот разговор в сторону отставим. Забери баранов, отдай лошадь!

— Ни за что не отдам, — смеялся Оганес. — Я вашего председателя через несколько лет в гости позову. Табун золотых коней у меня гулять будет. Пусть любуется. Тогда пару вашему колхозу на развод продадим. Дешево уступим, как близким соседям. По двенадцать больших баранов возьмем. Выпей, Ильяс!

Дверь распахнулась без стука. Открыла ее Афо, но сама быстро спряталась за спины мужчин. В комнату вошли Овсеп, кузнец Аслан Заминян и один из бригадиров — Никол Тотоян. Гости поздоровались за руку с Ильясом, и хотя все трое уже виделись утром с Оганесом, поздоровались за руку и с ним. Афо подкинула на стол стаканчики, тарелки. Оганес разлил водку.

— Ну, будем здоровы! — коротко сказал он.

— Твое здоровье! Будь здоров! Будь весел! — степенно ответили гости и выпили.

— Что замолчали? За вином говорить надо, — объявила Афо.

— Пришли, помешали немного. Гость гостя не любит, — сказал Заминян и подмигнул Ильясу.

— Какие мы гости! — возмущенно запыхтел Никол. — Я от молотилки шел, пыльный, грязный. — Он взялся за борта своего выгоревшего, рыжего пиджака. — Разве так в гости ходят? Афо встретилась, говорит: «Иди скорей к нам, Оганес для колхоза коня покупает». Ну, я за этим и пришел.

«Членов правления собрала», — подумал Оганес.

— Посмотрим, посмотрим коня, — сказал Заминян. — Оганес плохого торговать не станет.

Конь стоял в сарае, высоко подняв маленькую сухую голову и навострив уши. Широкая солнечная дорожка тянулась от окна, прорезанного под крышей, и падала на пышную гриву. Тщательно расчесанная шерсть лоснилась, и каждый волосок отливал металлическим блеском.

Оганес подошел к коню, вздохнул и провел рукой по морде с чуть вздернутым кончиком носа.

— Араб, — тихо оказал он.

— Кяглан-конь, — подтвердил Ильяс.

Оганес посмотрел на него и сказал громко и твердо:

— Однако у этой лошади запал. Ездить на ней нельзя, работать нельзя. Я думаю — мы с этим конем ферму создавать будем.

Только теперь Оганес посмотрел на лица своих спутников. Равнодушно смотрел на лошадь Овсеп, восторженно-радостно кузнец Заминян, а Никол поворачивал голову то к Овсепу, то к Заминяну, то к Оганесу.

— Такого коня испортить, ах! — с досадой выругался Заминян. — Какая ему сейчас цена после этого?

— Двенадцать баранов стоит, — коротко сообщил Оганес.

— Погубили коня, а? — не успокаивался Заминян.

Он обошел лошадь со всех сторон, осмотрел ноги, проверил подковы, заглянул в рот. Конь отфыркивался и мотал головой.

— Дорого, — сказал Никол, посмотрев на Овсепа. — Очень дорого! — быстро добавил он. — Над нами люди смеяться будут, что за больную лошадь такую цену дали.

— Совсем напрасно говоришь, товарищ, — вмешался Ильяс. — Мой отец за одну собаку овчарку десять баранов отдал — никто не смеялся.

Овсеп нахмурился, а Никол быстро подхватил:

— Овчарка! Овчарки бывают, что волка один на один загрызают. За такую овчарку можно десять баранов дать. А в этой больной лошади какой толк?

— Если ты в ней толку не понимаешь, товарищ, я тебе объяснить не могу, — сдержанно сказал Ильяс. — Ты не обижайся. Дедушка Крылов такую басню писал: «Петух и одна жемчужина». Не слышал? А коня я не продам. Я его обратно заберу.

— Куплен уже конь, — вдруг неожиданно сказал Овсеп. — Что зря говорить! Теперь надо думать, какую пользу он может дать.

— Пользу! — закричал Заминян. — Я на него смотрю, у меня душа радуется — уже мне польза! Спасибо, председатель, хорошо сделал, что купил. Такой конь по селу пройдет — людям праздник сделает.

— А я что сказал? — оправдывался смущенный Никол. — Я тоже говорю: праздник сделает. Только двенадцать баранов — дорого. Уступить надо.

— Ничего! Сделаем уважение соседям. Сколько просят, столько дадим. Наш колхоз выдержит отдать двенадцать баранов! — горячился Заминян.

Овсеп не переносил таких необдуманных заявлений.

— На правлении решим, — закончил он, натянув на голову черную фуражку. — Работать надо. Пошли! — И первый вышел из сарая.

Когда Оганес вернулся в дом, Афо стояла посредине комнаты. Ее лицо было взволновано ожиданием.

— Ну, что? Заплатят? — спросила она, едва Оганес закрыл за собой дверь.

— С грязью смешала ты имя своего мужа, женщина! Как мне теперь смотреть на твое лицо? — с гневным презрением сказал ей Оганес.

Арус ехала на бричке и плакала. У нее не текли слезы и лицо оставалось спокойным, но сердце содрогалось от рыданий. И Арус все больше растравляла себя, вспоминая, как презрительно говорил о ней Оганес, как, виновато опустив голову, вышла она из комнаты. Кто она была для него? Зоотехник Арус. А сейчас он на нее и смотреть не захочет. А что она для других? Пройдут ее лучшие годы, и для всех она будет зоотехник Арус. Никто и не заметит, что у нее маленькие, красивые руки, никто не узнает, какое у нее преданное, верное сердце. А рядом с ним будет всегда Афо. Афродита! И ничего не сделаешь, ничего! Как жить?

На окраине села Арус соскочила с брички. В послеобеденный час улица была пустынной. Опустив голову, Арус медленно шла к себе. Ее окликнул глуховатый голос Овсепа. Он стоял на дороге в своем обычном синем пиджаке и защитного цвета брюках, заправленных в пыльные сапоги.

— Ты вот что, сходи сейчас к Оганесу. Определи, что с этим конем. Опоен он, что ли? Посмотри — можно его лечить? Годен он на племя?

— Я не ветеринар, — сухо ответила Арус.

— Ветеринар в горах. Ты понимаешь не хуже его.

— Спасибо за высокую оценку моих знаний! — ядовито сказала Арус. — К Оганесу я не пойду.

Овсеп внимательно посмотрел на нее. Невысокий, невзрачный, он был такой простой, такой земной, что при нем невозможно было страдать о недостижимом.

— Он меня обидел, — пояснила Арус.

— Пустое! Оганес про это давно забыл. Ты сходи.

— Я не забыла. У меня хорошая память.

Арус быстро пошла по дороге, но Овсеп зашагал с ней рядом.

— Ты хорошую память береги на хорошие дела. Что за обиды в общем деле?

— У тебя все слишком просто, Овсеп!

— Я человек простой, — согласился Овсеп. — Плохого в этом не вижу.

— Это Афо опоила коня? — спросила Арус.

— Почему Афо? Такого купил. Не смотрел. Хозяин обратно баранов пригнал, Оганес не отдал лошадь.

— Оганесу все можно, — с горечью сказала Арус. — Ему все прощаете.

— Ничего Оганесу не прощаем, — тихо сказал Овсеп. — Мы его строго любим.

— За что? — почти крикнула Арус. — За что ты его любишь?

— Оганес — хороший человек, — твердо сказал Овсеп.

— A-а! Хороший, плохой — что это значит? Ты хороший? А я какая?

— Хороший — значит хороший, плохой — плохой, — спокойно пояснил Овсеп. — На кого сердишься? Лишнее это. Был я моложе, сам немного сердился. А потом подумал: одно дело делаем. Если Оганес далеко видит, я буду под ноги смотреть…

— А я не хочу под ноги смотреть! — вызывающе сказала Арус.

Овсеп негромко засмеялся.

— Ты тоже вперед смотри, — разрешил он, останавливаясь у перекрестка, и добавил серьезно: — Значит, определи, какой толк к этому коню дать. Люди очень интересуются. Приходят один, другой. Красивый — говорят. Было время — всякому радовались. Теперь красивого людям нужно. Что сделаешь? Это хорошо! Пусть будет красивый…

Арус распахнула дверь сарая и вывела коня во двор.

— О чем ты думал? Двое суток держал такую лошадь без движения! — строго выговаривала она Оганесу.

Конь обрадовался воздуху и солнцу. Широко раздувая ноздри чуть вздернутого носа, он переступал с места на место тонкими ногами, будто собираясь танцевать. Ребятишки, весь день караулившие у двора, осмелели и пробились в ворота. Сперва они, притихшие от восхищения, держались на расстоянии, но, быстро поняв, что их не собираются гнать, обступили коня и заверещали:

— Дядя Оганес, это конь Джалали?

— Дядя Оганес, я поеду на нем! Один раз, один раз! Можно?

— Это племенной конь нашего колхоза, золотая масть, — важно отвечал Оганес. — Когда будем вас женить, у колхоза табун таких коней будет. За невестами поедете на золотых конях. Кто таким женихам откажет?

— Поведем коня к речке, — предложила Арус.

Они шли по селу, окруженные ребятишками. Оганес взял коня под уздцы.

— Если к этому цвету и осанке прибавить выносливость наших горных лошадей… какой конь будет! А? Какое дело сделаем! Получится, Арус? Как ты думаешь?

— Будем добиваться, — отвечала Арус.

Полчаса назад она входила во двор Оганеса, сдерживая волнение. Сперва думала завернуть домой, переодеться, умыться. Потом на все махнула рукой, заторопилась и пошла как есть — в короткой юбке, помятой блузке, пыльная, растрепанная. У самого дома председателя она спохватилась, вынула из кармана пудреницу, но тут же раздумала — ни к чему!

В дом Арус не вошла. Она сразу направилась к сараю. Дверь была полуоткрыта. Оганес сидел возле коня на какой-то деревянной рухляди и что-то жевал. Он не сразу узнал Арус, а когда присмотрелся, вздохнул и поднялся, вытирая руки о брезентовую куртку.

«Оганес, — сказала Арус, — все было не так… Ничего плохого я о тебе… Никогда!» — И она замолчала.

Она могла заплакать, если бы он не сказал просто и очень искренне: «Бывает, Арус, ошибается человек. Это ты хорошо сделала, что пришла. — И тут же попросил: — Посмотри коня. Хорош?»

Будь этот конь самой последней клячей, он показался бы Арус прекрасным. Она осмотрела и выслушала его.

«Ездить ты на нем не будешь, — определила она, скрывая за деловитостью беспричинную живительную радость. — На племя мы его пустим. Золотая масть — первый приз сельскохозяйственной выставки. Нравится это тебе, председатель?»

Оганес улыбнулся.

Он и сейчас улыбался, ведя лошадь по деревне. Он радовался тому, что люди останавливались и долго смотрели вслед…

— Завидный конь, — оказала матушка Шушан. — Только слух есть — обманули нас. Болезнь у него, работать не может. Верно это, Оганес?

— Что мы его, для работы брали? — гордо сказал Оганес. — Мы его на племя брали. Нас легко не обманешь!

Когда они подошли к речке, солонце уже садилось. Широкие лучи, как развернутый сноп, вырывались из-за волнистой линии гор. Блестела река. По одну ее сторону лежало село, по другую тянулись поля — желтые там, где уже сняли хлеб, темно-зеленые там, где стоял табак.

Оганес и Арус стояли на берегу и смотрели, как золотой конь, вытянув шею, ловил губами быструю воду. Ребята расположились у самой воды, влезли по колено в реку; более взрослые уже купались, поднимая фонтаны брызг.

С пригорка к реке бежал во всю прыть маленький мальчуган.

— Опоздал! — засмеялась Арус.

Но мальчишка добежал до Оганеса, сосредоточенно пыхтя, снял с головы шапку и достал из нее белый листок.

— Телеграмм! — нахмурив брови, сообщил он.

Оганес развернул телеграмму.

— Завтра утром геологи приедут запас воды в горах определять, — сказал он. — Что в комнату геологам надо, Арус? Ты знаешь.

Арус беспричинно засмеялась.

— Я телеграмм нес, — сердито сказал мальчик. — Я на лошадь сяду.

Оганес подхватил мальчонку и посадил его на коня. Мальчик вцепился в пушистую гриву и блаженно замер.

Солнце уже совсем ушло за горы; розовый свет лежал на реке, на полях, на смуглых телах ребятишек, на золотом, пышногривом коне.

А Оганес вдруг увидел черные тени деревьев на желтой земле, услышал тяжелое дыхание бегущего скота и тягучий скрип арбы. Тревогой и страхам было охвачено все вокруг. А потом на лесную поляну вышел золотой конь и скрылся в лесу, перелетев через черный пень.

Оганес тряхнул головой и улыбнулся.

— Держи его крепче, малыш! — крикнул он. — Крепче держи!.. Теперь мы его уже не упустим!..

Перевал

Спросить меня, так я не уезжала бы из Теберды. Очень она была хороша, особенно сейчас, в конце августа. Стояли чистые солнечные дни, густо пахнущие хвоей. У берега ледяной Хатипары вылезали круглобокие, твердые боровики. Я любила возвращаться домой с тяжелой корзиной мимо скошенных лугов, полных стрекота кузнечиков, по сырым лесным дорогам, заросшим высокими папоротниками. В голубом небе резко вырисовывались вершины ледников. В самый жаркий день от них веяло свежим ветерком.

Но неугомонный Костя сказал:

— Мы здесь прожили месяц. Хватит. Теперь недели две проживем на море.

— А не пойти ли нам через перевал?

Сперва эта мысль показалась неосуществимой. Куда девать чемодан с вещами? Пройдет ли перевал Маринка? Девочке всего двенадцать лет и зимой у нее был бронхоаденит.

Пока мы решали да собирались, турбаза в Теберде уже закрылась. Но два экскурсовода, закончив работу, решили идти в Сухуми через перевал и согласились взять нас с собой.

И вот, обутые в колючие шерстяные носки, в лыжных штанах и широкополых соломенных шляпах, мы с самого утра сидим и томимся среди пышных цветов нашего садика.

Маринка и Костя каждый час отправляются в турбазу и приносят новости:

— Жоре еще не заплатили денег. У него не хватает котелков.

— Каких котелков?

— За ним числилось подотчетное имущество, и завхоз чего-то недосчитывается.

Посидели, посидели и опять пошли.

— Ирочка отказывается идти. Она с Гиги поссорилась.

— Кто такая эта Ирочка, будь она неладна?

— Ну, мама, как ты не понимаешь? — рассудительно говорит Маринка, — Ирочка раньше была отдыхающая, а теперь она и Гиги влюбленная пара. Она ждала, пока турбаза закроется, чтоб пойти с ним через перевал.

Когда мы уже совсем разморились и решили от скуки пообедать, с улицы прибежала возбужденная Маринка.

— Скорей, скорей, машина пришла!

Мы схватили свои мешки и продели руки в лямки, хотя до машины было всего несколько шагов.

В кузове сидела девушка. Она безразлично посмотрела на нас и отвернулась. Невысокий, коренастый юноша с тяжелыми прядями каштановых волос молча помог нам снять рюкзаки и, легко вспрыгнув в грузовик, аккуратно сложил в уголок.

— Это Жора, — сообщила мне Маринка.

«Что ж это будет, — со страхом подумала я, — два шага пронесла мешок, а уже плечи оттянуло…»

На пустынной улице показался шофер турбазы и Гиги — молодой человек, широкий в плечах и суживающийся книзу.

Девушка, сидевшая в машине, стала внимательно рассматривать верхушки сосен. Конечно, это была Ирочка.

— Ученого еще нет? — спросил Гиги, усаживаясь в кабину.

— Я ждать не буду, — заявил шофер. — Мне надо засветло обернуться.

Машина задрожала, но поехали мы совсем не в ту сторону, куда лежал наш путь. Грузовик, переваливаясь, влез в узенький переулочек и загудел.

— Глеб Александрович! — зычно крикнул Гиги.

Из маленького дома вышел человек. При одном взгляде на него мы сразу почувствовали убожество своего снаряжения. Глеб Александрович был в замшевом спортивном костюме без пуговиц — на одних молниях, на плече он нес новый рюкзак со множеством карманов. В одной руке у него была связка блестящих инструментов — ледоруб, топорик, лопатка и еще что-то, в другой руке он держал свернутую бубликом желтую веревку.

— Он чудно одет, да, мама? — с нескрываемой завистью прошептала Маринка.

Глеб Александрович с помощью Жоры и Гиги очутился в кузове.

— Прошу прощения, — вежливо, но без улыбки, сказал он, отодвинув в сторону мой рюкзак и укладывая свои вещи.

Мы с Ирочкой посмотрели друг на друга. Она подмигнула мне и кивнула в сторону нашего нового спутника. Я ответила ей улыбкой. Нас уже объединяло чувство старожилов.

Покоренная блеском альпинистского снаряжения, Марина коснулась пальцем новенького ледоруба.

— Девочка, это трогать нельзя, — внушительно проговорил Глеб Александрович, — это не игрушки, девочка.

Маринка отдернула руку и сразу притихла.

Костя вступился за дочку:

— Я думаю, что эти игрушки не очень понадобятся вам в предстоящем походе.

— Это вы так думаете! — ответил Глеб Александрович. — Разрешите узнать — который раз вы переходите Клухорский перевал?

Посрамленный Костя замолчал.

Глеб Александрович обвел взглядом нас всех, и тут совершенно неожиданно выяснилось, что даже Гиги и Жора идут через перевал впервые. Они были экскурсоводами по Теберде, а в Сухуми туристов водил другой человек.

— А я совершил этот поход еще в тридцать девятом году, — веско заявил Глеб Александрович.

Сквозь деревья мелькнуло черно-зеленое озеро, в котором мы столько раз купались. Потом пошли знакомые места — дорога на водопад Шумку, березовая роща. Мы не остановились ни у бешеной речки Муруджу, которая состоит из одной молочной пены, ни возле сурового потока Куначкира. Ущелье суживалось. Горы становились выше. Недвижно стояли темные прямые сосны.

Прощай, Теберда!

Марина все еще переживала обиду. Она сидела очень сосредоточенная, потом обхватила меня за шею и прошептала на ухо:

— По-моему, он хам!

Я укоризненно покачала толовой.

— Наоборот. Он очень вежливый человек. А тебе урок — не трогай чужие вещи.

Глаза девочки подозрительно заблестели. Тогда Жора, с птичьей легкостью сидевший на борту машины, отстегнул от своей клетчатой рубашки маленький туристский значок и приладил его к платью Марины.

— Теперь ты настоящая туристка!

Этого оказалось достаточным для полного счастья.

Дорога шла все вверх. Костя и Маринка напевали свою любимую песню:

Эх, дороги, пыль да туман…

Ирочка тянула высоким голоском:

Для тебя я, молодая,
В сад зеленый вышла!

Запел и Глеб Александрович неожиданно сильным баритоном:

Тореадор, смелее в бой…

Так весело мы доехали до Северного приюта.

Навстречу машине выбежала курносая девушка и завела с шофером оживленный разговор о делах, к которым мы не имели никакого отношения.

Деревянный, очень декоративный дом стоял на самом берегу реки, а в двух шагах от него поднималась гора, изрезанная продольным серпантином дороги. Отсюда начинался подъем на перевал.

Стены домика были испещрены надписями:

«Выходим на освоение перевала. Кто кого! Вася и Алеша».

«Прощай, Любочка! Встретимся в Сухуми!»

«Кавказ подо мною! Арнольд Карапетян».

— Мы тоже напишем что-нибудь, хорошо? — загорелась Маринка.

Все три комнаты дома представляли собою печальное зрелище покидаемого жилища. На полу валялись бумажки, консервные банки. Свернутые полосатые матрацы были стянуты широкой кумачной лентой с надписью «Добро пожаловать». Курносая девушка вытаскивала из дома узлы и складные кровати.

— На чем же мы будем спать? — тихо спросила я у Кости.

— Может быть, они оставят спальные мешки? — пожал плечами Костя.

Наши проводники о ночлеге не думали. Гиги стоял с Ириной у берега реки, а Жора помогал шоферу грузить вещи.

— Маруся, оставь нам котелок, — уговаривал он девушку.

Мне стало ясно, что никаких мешков не будет. А у нас только одно тонкое байковое одеяло.

«Надо вернуться на этой же машине», — подумала я.

Сердитая река окатывалась по зеленым каменным глыбам. От нее тянуло холодом. Черные ели, покрытые седой, косматой паутиной, обступили разоренный дом.

Как назло, Маринка и Костя полезли на гору за малиной. Мне необходимо было человеческое сочувствие, совет.

— Наверное, нам лучше возвратиться в Теберду, — сказала я Глебу Александровичу, — здесь негде спать. Я боюсь за ребенка.

— И это еще не самое худшее, — готовно ответил он. — Учтите, что впереди ледник.

— Но ведь столько народу ходит через перевал!

— Ну, не знаю, не знаю… Дороги в горах изобилуют неожиданностями. В леднике могут быть трещины…

— Костя! Сюда! — закричала я во весь голос, но в это время машина тронулась и шум мотора заглушил мой голос.

— Котелок я у нее все-таки выпросил, — сказал Жора, подходя к нам.

Мы собрались перед домом у большого плоского камня со следами костра. Глеб Александрович развязал свой рюкзак, вынул термос и стал пить горячий кофе. Гиги и Жора обменивались между собой короткими, малопонятными фразами.

— Здесь ночевать не будем, — объявил Гиги, — пока светло, тронемся на подъем.

— Позвольте, — сказал Глеб Александрович, — куда на подъем? Здесь хоть крыша над головой, а там до Южного приюта ничего нет. Я эти места знаю!

Ни Жора, ни Гиги не удостоили его ответом. На камне расстелили газетный лист и достали еду. Маринку очень волновало, как мы будем питаться.

— Все вместе будем. Правда, мама? Все вместе, — убеждала она, пока я доставала из мешка жареных цыплят.

Гиги извлек из своего рюкзака копченую колбасу.

— Вот что, товарищи, — сказал Костя, — надо поступать целесообразно. Сперва будем есть то, что может испортиться. Колбаса подождет.

Никто не возражал.

— Присаживайтесь ближе, — предложила я Глебу Александровичу.

— Благодарю. Я закусил, — ответил он и отошел в сторонку.

Ира ела нехотя. Она была безучастна ко всему окружающему. Ее большие светло-голубые глаза всегда были обращены в сторону Гиги. О чем бы он ни говорил, она слушала его широко улыбаясь.

Но Гиги говорил мало.

— Пошли! — скомандовал он, едва мы покончили с цыплятами.

Нам было все равно — идти так идти. Мы вполне сознавали свою зависимость от предводителей и покорно просунули руки в лямки своих мешков. Но Глеб Александрович запротестовал:

— Это безумие. Нас в горах застигнет ночь!

— Наверху есть старые блиндажи, — пояснил Жора. — Сейчас по холодку осилим подъем, а утром перевалим.

Пошли мы не по серпантину, а по прямой туристской дорожке. Лес кончился. Тропинку обступали высокие травы. Позади меня шел недовольный Глеб Александрович, но я не прислушивалась к его воркотне. Мне было очень трудно идти. Болели оттянутые мешком плечи, прерывалось дыхание, кровь стучала в висках. Примерно через каждые десять минут Гиги давал нам коротенькую передышку, и это бывало именно в ту секунду, когда я уже не могла сделать ни одного шага.

На одной из остановок сверху спустился Жора. Он молча снял с меня рюкзак, накинул его ремни себе на плечо и пошел рядом со мной.

Нести свой мешок всю дорогу было вопросом самолюбия. Марина никому не отдала свою ношу. Но уж бог с ним, с самолюбием! Я сразу ожила и огляделась вокруг. Травы уже не стояли стеной, а стелились по земле. Внизу в сумраке ущелья темнели леса. А мы догнали солнце, которое горело на белых вершинах. Низко сползали языки ледников, изрезанные голубыми полосами, будто следами от гигантских лыж.

— «Неприступные громады высятся над нами», — продекламировала я.

— Нет, какие же они неприступные! — сказал Жора, деловито оглядевшись. — Они давно все освоены. На каждой вершине лежат по десятку консервных банок с записками.

Мы разговорились. Жора был самый старший в семье и после смерти отца помогал матери растить детей. О себе он говорил скупо. Все переводил разговор на Гиги.

— Гиги уже на третий курс перешел. Географом будет. Он очень способный. Вообще, у них вся семья такая, сестра умная, красивая — мы с ней дружим. Отец колхозник, Герой Труда, замечательный старик. С одной стороны — вполне передовой, справедливый человек, а вместе с тем своих обычаев сильно придерживается. Например, когда мы у них на свадьбе гуляли — стаканов на столе не было, вино в турьи рога наливали. Туда больше литра входит, а на стол не поставишь — не держится. Ну, надо пить.

— Это чья же свадьба была?

Жора помолчал, потом неохотно ответил:

— Так, одна свадьба…

Мы остановились, поджидая Глеба Александровича, который сильно отстал.

— Ну где, где оно, это ваше жилье? — еще издали кричал он.

— Самое трудное пройдено, — строго сообщил Гиги. — Здесь и переночуем.

Он махнул рукой вверх. Сперва мы ничего не увидели — гора и гора. Потом, как на загадочной картинке, глазам сразу открылся домик, наполовину выбитый в горе, наполовину сложенный из камня и бревен. Грубая печь и выщербленные доски пола оказались покрытыми толстым слоем желтоватой пыли.

— Пыль веков, — пошутила я.

— Пыль войны, — серьезно сказал Жора. — Это последние военные укрепления в горах. Дальше фашисты не прошли.

Он уже где-то нашел тесину и ловко раскалывал ее складным ножом.

— У него есть топорик, — сказала я шепотом, указывая на Глеба Александровича.

— У другого можно взять и без спросу, — ответил Жора, — а этот человек сам должен предложить.

Но человек и не думал предлагать. Он снова вытащил термос и пил свой кофе.

Мужчины налаживали костер. Ира мечтательно смотрела на Гиги.

— Ира, — окликнула я девушку, — пойдемте-ка мы с вами за водой.

Она удивленно взглянула на меня, но встала. Мы спустились к речушке, вытекающей из-под ледникового языка, и пока прополоскивали посуду, я узнала, что Ира — техник, живет в Ленинграде, работает на станкостроительном заводе. В Теберду она попала по путевке — завод премировал лучших производственников… На Кавказе девушка никогда не была, и меня удивило не то чтоб безразличие, а какое-то спокойствие, с которым она смотрела на величие окружающей нас природы.

— Вам не нравятся горы, Ирина?

— Отчего ж, горы хорошие, — ответила она.

Больше спрашивать было не о чем.

Солнце уже зашло. Ледники стали розовыми, а воздух резким и холодным. Печка в нашем убежище отчаянно дымила. Едкий дым зеленоватыми, плотными струйками выползал из ее бесчисленных щелей. Только низко пригнувшись к земле, можно было спастись от дыма.

Пока мы ужинали, я старалась не думать о том, как мы будем спать. Глеб Александрович уже влез в спальный мешок облегченного типа — небольшой, но, видимо, достаточно теплый.

— Ничего, — сказал Жора, — и мы сейчас отлично устроимся!

У ребят оказался кусок брезента. Мы расстелили его на полу. Маринку я укрыла сложенным вдвое одеялом. Она заснула быстро, а для нас началась бесконечная ночь с короткими провалами в сон. Сперва никак не удавалось улечься на жестком, в рытвинах полу. Потом я задремала, но скоро проснулась, дрожа от холода.

Видимо, стужа разбудила не только меня. Гиги сидел перед печкой и подкладывал в нее щепки, а Ира, облокотившись на свой мешок, говорила ему шепотом:

— Ты сказал — оставайся. Я осталась. Я не посчиталась, что отпуск свой просрочила, что с работы меня могут снять. А ты все молчишь. И ничего я не знаю. Ничего ты мне не оказал.

— А тебе обязательно слова нужны?

— Ну, а как же иначе объясняются люди? Я от товарищей отстала, иду с тобой. А куда? Зачем? Как во сне… Не знаю даже, любишь ли ты меня…

— Вот! — сказал Гиги. — Именно этого твоя душа хочет. Но я еще ни одной женщине не сказал, что я ее люблю. И не скажу! Без слов понимать надо. Я тебе предложил: «Пойдем со мной». Ну и конец. И все!

«Ах, мальчишка! Ах, хвастун!» — подумала я и неожиданно задремала. А когда у меня одеревенела шея и я снова открыла глаза, Гиги уже спал, а Ирина лежала рядом со мной.

Наконец стало светать. Костя первым вышел из блиндажа, но тотчас вернулся обратно.

— Вы только посмотрите, что творится! Ночью выпал снег. Не удивительно, что мы так зябли…

Все вокруг было в снегу. У наших ног лежали плотные волнисто-кудрявые облака. Над собой мы видели белые вершины гор, но внизу уже ничего нельзя было разглядеть.

— Скверное положение, — сказал Глеб Александрович, — я эти места знаю. Не меньше трех дней здесь просидим.

Я пришла в ужас от его слов, но, поглядев, какой он встрепанный и измятый, сообразила, что сама выгляжу не лучше, и это меня испугало еще больше.

Одна Маринка отлично выспалась и чувствовала себя хорошо. Мы умылись снежком и сидели вокруг костра, который развели у дома.

— Может быть, разделим продукты на несколько дней? — мужественно предложил Костя.

— Это зачем? — презрительно спросил Гиги.

— Ну, а на случай, если погода не изменится и нам придется здесь задержаться.

— Для чего нам задерживаться? — мягко оказал Жора. — Вот позавтракаем — и тронемся.

Глеб Александрович пил кофе из своего термоса.

— Последняя, — с торжеством шепнула мне Маринка.

— Что «последняя»? — не поняла я.

— Кружка последняя. Уже все вылил из термоса!

— А тебе-то что?

— Теперь у нас будет просить котелок. А мы не дадим.

— Кто это не даст?

— Жора не даст. Мы так решили. Пусть с нами питается.

— На что он тебе нужен? — никак не могла я понять.

У нас было множество вкусных вещей — и шоколад, и печенье, и пирожки. А Глеб Александрович ел только крутые яйца и сухие галеты. Да и не такая была девочка Марина, чтоб польститься даже на самую вкусную еду. А все-таки я чувствовала, что для нее было очень важно присоединить Глеба Александровича к общему столу.

— Кстати, о продуктах, — мрачно сказал мне Костя, когда мы после завтрака пошли размять ноги. — Ты знаешь, ночью произошла очень неприятная вещь. Я даже сперва не хотел тебе говорить.

Он покосился на Марину, которая собирала чернику, стряхивая снег с зеленых кустиков.

— Понимаешь, вчера, когда мы поднимались, Жора все спрашивал Маринку, что находится у меня в рюкзаке. Я сам слышал, как он спросил: «А кроме еды, ничего нет?» А ночью я своими глазами видел, как он вытащил из моего мешка эту проклятую бутылку коньяка и консервы.

Я ничего не смогла ему ответить.

— Черт с ним, с коньяком! — все больше распалялся Костя. — Мне за парня обидно. Что ты молчишь? — рассердился он на меня.

— Он самый хороший… а вы… вы глупые! — крикнула вдруг Марина. Она стояла вся красная и впервые в жизни говорила с ним так резко. — Он еще вчера сказал Гиги: «Я у него что-нибудь незаметно вытащу, ему с непривычки тяжело». Гиги сказал: «Не связывайся, еще не так подумают». А Жора сказал: «Это не такие люди. Они плохо не подумают». А вы взяли и подумали.

Марина заплакала. Мы с Костей поняли в эту минуту, что не выдержали одного из жизненных экзаменов.

— Не плачь, — сказала я, — мы ведь не знали… Мы больше никогда так не будем думать.

Костя молча прижал девочку к себе.

В это время с невероятной быстротой под нами разошлись и растаяли облака. Внизу тянулся лес, желтела полоска дороги, зеленели полянки. А мы стояли в снегу!

— Кончай ночевать! — крикнул Гиги. — Тронулись!

На этот раз я несла свой рюкзак сама. Тропинку занесло снегом, и мы вылезли на серпантин. Солнце взошло, но вокруг было странно тихо — ни чириканья птиц, ни стрекота кузнечиков. Исчезла всякая зелень, ниже сползли ледники.

За поворотом дороги меня ждал Жора. Он был мрачен.

— Скажите Ирине, — начал он требовательно, — пусть едет домой! Вы, как пожилая женщина, сумеете это лучше сказать…

Это было так неожиданно, что я даже не реагировала на «пожилую женщину».

— Почему Ира должна ехать домой?

— Гиги женат. У него двое детей.

Жора сумрачно смотрел перед собой и по временам резко откидывал со лба тяжелые пряди волос. Я вспомнила восторженные глаза девушки. Как ей сказать об этом?

Жора огорченно цокнул языком.

— Не хотите? Ну что ж, тогда я сам…

— Нет уж! — сказала я. — Это надо осторожно сделать.

— Куда вы? Куда? — раздался за нами чей-то голос.

Мы обернулись. Отставший Глеб Александрович размахивал руками и истошно кричал:

— Для чего вы зашли сюда? Совершенно лишний крюк! Вон за той скалой надо повернуть.

Я вопросительно посмотрела на Жору.

— Идите за нами, я вас очень прошу, — твердо проговорил Жора и тронулся вперед.

— Я вижу, что мне придется встречать вас в Сухуми, — язвительно бросил Глеб Александрович и повернул обратно.

— Так нельзя, товарищи, — взволнованно сказала я, когда догнала свою группу. — Мы оставили человека одного в горах.

— Далеко не уйдет, — ответил Гиги сквозь зубы, — только хлопот нам наделает…

Ира засмеялась заливчато и радостно. Я с удивлением посмотрела на нее, не находя повода для такого веселья. Глаза девушки светились счастьем. Может быть, она добилась нужного ей слова?

Но Костя не так понял смех Ирины.

— Хорошее дело! — сказал он возмущенно. — Как-никак мы все за него отвечаем!

— Смешно слушать, — невозмутимо пожал плечами Гиги. — Мне времени жалко, а то я ему хороший урок дал бы. Я бы его до вечера одного оставил.

Он взял Иру под, руку и отвел ее в сторону.

— Гиги верно говорит, — пояснил Жора, — ему ничего не стоит человека в горах разыскать. Когда мы на Эльбрусе работали, он несколько человек спас. Очень талантливый альпинист.

— А ты? — требовательно спросила Маринка.

— У меня тоже третья степень, — будто неохотно ответил Жора.

Минут через десять Гиги сделал ему знак, и они вдвоем отправились на розыски Глеба Александровича. Мы долго сидели над неподвижным изумрудно-зеленым Клухорским озером. Марина и Костя дремали. Несмотря на близость ледников, солнце припекало довольно сильно, но стоило придвинуться в тень скалы, как становилось холодно.

— А что, в Грузии совсем не бывает зимы? — спрашивала меня Ира. — А заводы большие есть?

Это был очень удобный момент, чтоб поговорить с девушкой.

— Вы собираетесь переехать из Ленинграда, Ира?

— Все может быть, — сказала она, тряхнув светлыми колечками волос. — А скорее всего я и совсем не вернусь туда.

— Но ведь это очень серьезный шаг. И как можно…

— Я все наперед знаю, что вы мне окажете, — прервала меня Ира, — и знаю, что вы мне добра хотите. Но ведь и я себе счастья хочу. А для меня сейчас только одно…

Обычно медлительная, несколько флегматичная девушка сейчас торопилась высказать что-то важное для себя.

— Я до сих пор думала — пусть меня крепко полюбят, а я так, с прохладцей… А теперь поняла — лучше всего, когда сама любишь. Только это настоящее.

Тут я смалодушничала. Не сказала простыми, короткими словами того, что нужно было знать Ире. Я придумывала, как бы это сделать потоньше, а в это время на дороге показались три мужские фигуры и девушка побежала им навстречу.

— Вот веревка и пригодилась, — насмешливо сказал Гиги, бросая на землю размотанную желтую веревку и роскошный рюкзак. — Одного не понимаю — каким образом вы влезли на эту скалу?

Я ничего не стала бы спрашивать у Глеба Александровича. Было жалко смотреть, как он плелся без своего рюкзака в промокшем и отяжелевшем замшевом костюме.

— Вы знаете, там, кажется, раньше действительно была дорога, а потом ее закрыли, — соврала я, чтоб дать Глебу Александровичу возможность оправдаться.

— Если вы об этом знали, следовало предупредить меня заранее, — с раздражением отозвался он.

— Схлопотала? — с тихим торжеством сказал мне Костя.

Край неба покрылся тучей, озеро потемнело, ледники из голубых стали серыми. Пора было идти дальше.

— Я вас не задерживаю, — заносчиво заявил Глеб Александрович.

— Что это вы, не хотите идти с нами?

— Не могу. Физически не могу. Я растер ноги.

Глеб Александрович стянул свои подбитые шипами ботинки, и мы увидели разодранные клетчатые носки и огромные водяные мозоли на пятках.

— Эх, пижонство! — с досадой плюнул Гиги. — Кто в такие ботинки шелковые носочки надевает!

Глебу Александровичу густо смазали ноги вазелином и обули его в старые Костины тапочки.

— Хорошо, что мы их не выбросили, — рассудительно заметила по этому поводу Маринка.

Нам предстояло полкилометра пути по леднику. Надо было идти цепочкой, след в след. Гиги возглавил колонну.

Дул очень холодный ветер. Даже не дул, а непрерывно тянул, как гигантский сквозняк. Все вокруг заволокло туманам. Ледник был присыпан свежим снежком. Вероятно, для Гиги это создавало трудности. Потом стало известно, что он вовремя отскочил от трещины. Когда мы наконец ступили на твердую землю, я почувствовала большое облегчение. Еще некоторое время продолжался подъем. Потом вдруг идти стало удивительно легко. Дорога не переменилась. Это была та же припорошенная снегом каменистая тропа. Но нас как будто понесло — выпрямились плечи, грудь вздохнула свободно.

— Перевалили, — сказал Гиги. — Здесь где-то должен быть столбик — опознавательный знак перевала.

Столбика мы в тумане так и не нашли.

За перевалам туман рассеялся. Одна за другой поднимались горы. Мы очень торопились, наверстывая время, и «резали» серпантин, скатываясь напрямик по отсекам гор — то ползком, помогая себе руками, а то и просто на «пятой точке», как говорил Гиги.

— Главное — смотри себе под ноги, — убеждал меня Костя, — и послушайся моего совета: предоставь двум взрослым людям самим улаживать свои дела.

Я была сердита на Костю за его совет и на себя за то, что передала ему свой разговор с Жорой. Недовольна я была еще и потому, что Глеб Александрович, довольно бодро шагавший позади нас, уловил суть дела.

— Мы не имеем права проходить мимо подобных явлений, — строго объявил он Косте.

Я очень испугалась.

— Глеб Александрович, не говорите им ничего, прошу вас.

Глеб Александрович снисходительно усмехнулся.

— Вряд ли кто-нибудь сделает это лучше меня, — сказал он. — Мне неоднократно приходилось читать доклады о морали, о нормах поведения, так что это как раз та область, в которой я кое-что смыслю.

Я боялась взглянуть на Костю, но он в этот момент прыгнул с откоса и широко зашагал с горы. Снизу нам махали руками Ира и Маринка. Они собрали по большому пучку крокусов — гигантских подснежников, которые росли у самых ледников. Издали две тоненькие фигурки, обе в лыжных штанах и соломенных шляпах, только тем и отличались, что одна была побольше, а другая поменьше.

Они стояли вблизи огромного водопада.

— Люди все-таки иногда очень правильно дают названия — Клыч! — глубокомысленно заметила Марина.

Грохочущий, клубящийся Клыч с такой силой скатывался меж двух скал, будто торопился выполнить срочную работу. Он обдал нас водяной пылью, и тотчас, будто по его распоряжению, заморосил мелкий унылый дождик. Пережидать его не было смысла. Мы шли, уже не боясь промокнуть, — шагали прямо по воде, переходя бесчисленные мелкие водопадики, слетающие со скал на нашем пути.

Незаметно вокруг нас снова вырос лес, зашумели листья и травы, остро запахли мокрые папоротники.

Южный приют лежал в низине около дороги. Тут не было никаких построек. Видимо, туристов размещали в палатках. Сейчас здесь оставался только большой шатер. Но убогий вид Южного приюта вполне искупался радушием его хозяев. Навстречу нам выскочил краснощекий, плотный мужчина с черными усами.

— Дорогие гости! — кричал он, протягивая к нам руки. — Добро пожаловать! Милости просим!

— Он наш знакомый? — спросила Марина.

— Нет. Наверное, он знакомый Жоры или Гиги, — ответила я.

Мы были приглашены внутрь шатра, где горел большой очаг. От нашей одежды тотчас пошел пар. Все разделись и стали сушить обувь и одежду у очага.

В шатер часто входила толстая старушка. Не обращая на нас внимания, она все время выносила из помещения какие-то вещи — маслобойку, корыто, ведра.

В шатер заглянул Костя, беседовавший с хозяином.

— Ну, все отлично! — сообщил он. — Южный приют сегодня снимается. Сейчас сюда придет машина забирать вещи. На этой машине мы доедем до Ажар, переночуем, а наутро автобусом прямо до Сухуми.

— Ох, как хорошо! — обрадовалась я. — У меня все косточки болят. Больше ни шагу не могу ступить!

— Снимаем приют, снимаем, — воодушевленно говорил мужчина с усиками. — Вам повезло, товарищи, завтра здесь уже ничего не будет.

— А вы нас отвезете в Ажары? — осторожно спросила Маринка, чтоб удостовериться в нашем полном благополучии.

— А как же! Разве можно гостей не отвезти? Вы будьте спокойны — отдыхайте, закусывайте. Скоро машина придет.

Это был очень энергичный мужчина. Он бегал на коротеньких ножках взад и вперед, стаскивал на лужайку какие-то жерди и бревна.

Настроение у нас улучшилось. Мы наварили манной каши. В обеде приняли участие все без исключения, к великому удовольствию Марины. Я со страхом ждала от Глеба Александровича выпадов против Гиги, но он ограничился тем, что проявлял рыцарское внимание к Ире — заботливо подавал ей хлеб, предложил свой стаканчик.

— Почему так долго нет машины? — томилась Маринка. — А вдруг она совсем не придет?

— Как можно? Что ты говоришь, барышня? — вмешался наш вездесущий хозяин. — Я уже сейчас этот шатер снимаю. Как может машина не прийти?

Мы забрали свои вещи и вышли на лужайку. Хозяин хлопотал около шатра.

— А ну, поможем, поможем, — приглашал он нас.

— А что ж, поможем, — согласился Костя. — Давайте же, друзья!

Жора распутал веревки, Костя вытаскивал шесты, на которые был натянут брезент, и скоро наше последнее прибежище осело на землю, как приземлившийся парашют.

— Дружно! Взяли! — кричал хозяин. — Туже, туже затягивай! — суетился он, пока свернутый брезентовый шатер не стал похож на большое веретено.

Потом он попросил ребят подтащить к дороге большие бревна. Маринка и я ловили в кустах удивительно голосистых и увертливых поросят. Толстая старушка, мамаша заведующего, связывала поросятам ножки и укладывала их в большую корзину.

— А они не задохнутся? — волновалась Маринка.

— Ничего, ничего, все будет хорошо, — благодушно отвечала женщина…

Машина пришла, когда уже стало смеркаться. Шофер, маленький, щуплый, с безразличным видом сел на пенек и сказал скучающим голосом:

— Грузите, что ли…

— Сейчас, дорогой, сию минуту, — заверил его заведующий.

Машину наши ребята грузили с полным знанием дела. Сперва положили большие круглые бревна, на них палатки и свернутый шатер. По углам рассовали большие бочки. Затем наступил черед всякой хозяйственной утвари. Тут были лохань, ведра, бидоны, клетка с курами. Между вещами заведующий старательно заложил не менее двух кубометров напиленных дров.

На этом этапе укладки у меня возникли первые сомнения. Я остановила Костю, который тащил в машину какую-то корягу:

— Костя, а мы поместимся?

— Не беспокойся. Ты не знаешь этих машин. Всегда кажется, что совсем уже нет места, а потом все размещается.

В кустах оказались складные кровати, погрузили и их. Особенно старалась мамаша. Она тащила невыделанные овечьи и телячьи шкуры, узлы, мешки.

— Ну, — сказала я Ирочке и Марине, — вы, может быть, тут как-нибудь и поместитесь, а я определенно нет.

Наконец на самую верхушку водрузили корзину с поросятами и уложили огромную связанную свинью. Рядом со свиньей уселась мамаша, держа в объятиях большую керосиновую лампу. Хозяин поднял борт машины, укрепил его крючьями и, улыбаясь, направился к кабине. Неразговорчивый шофер докурил папиросу, плюнул и не торопясь пошел на свое место.

Мы стояли на дороге в полной боевой готовности.

— Да! — вдруг радостно воскликнул хозяин Южного приюта. — А где же мы поместим наших дорогих гостей?

— А нигде мы не поместим дорогих гостей, — сумрачно объявил шофер. — Я еще не сошел с ума — на такую груженую машину пассажиров брать. Я себе не враг.

— Но уже ночь, — с отчаянием сказала я.

— Ай-ай-ай, — заворковал заведующий. — Ну ничего, ничего, тут прямая дорога, хорошая дорога. Каких-нибудь тринадцать километров до селения Гвандра. Там очень прекрасно переночуете.

Он поднял кепку над головой и покрутил ею в воздухе.

— До свидания, дорогие товарищи, до свидания!

Загудела машина, захрюкала свинья, но, заглушая все звуки, наш новый знакомый кричал:

— До скорой встречи в Ажарах, дорогие!

— Вот прохвост! — удивленно сказал Костя.

Жора сокрушенно качал головой:

— Ах, какие люди бывают…

— Это все потому получается, что вы не хотите как все жить, — срывающимся от досады голосом сказала Маринка, — потому, что вы не любите ни в турбазе, ни в санатории отдыхать. Вам не нравится по звонку обедать и спать. А вот если люди не дикие, а настоящие туристы, никто не имеет права так с ними поступать, ни в Северном приюте, ни здесь…

— Детка моя, ты устала? — беспомощно задала я совершенно праздный вопрос. Конечно, она устала, хотела спать, была сердита и обижена.

— Пойдем, — сурово сказал Гиги, — быстро пойдем. — Через два часа будем в Гвандре.

Он вынул из кармана небольшой револьвер и тщательно его зарядил.

— Здесь есть волки? — осведомилась Марина.

— Ну, волки сейчас не нападут, — ответил ей Жора, — это так, на всякий случай. Вдруг кабан выйдет на дорогу или мишка. Они не страшные.

— Сдается мне, что у кого-то в рюкзаке есть добрая бутылочка коньяка, — бодро провозгласил Костя. — Подать ее сюда!

В сгущающейся темноте мы стояли вокруг огромного старого пня и следили, как Жора разливает по кружкам коньяк.

— Ну, посошок на дорожку, — сказал он.

— Позвольте! — остановил его Глеб Александрович. — Мне хочется сказать маленькое слово.

— Тост, — вздохнула Марина.

— Ксенофонт говорил, — солидно начал Глеб Александрович — и пошел! Он привел несколько цитат из древних греков, сослался на классическую литературу. Слова «Долг», «Самосознание», «Обязанность» произносились им с большой буквы.

«Может быть, пронесет стороной», — с тоской думала я.

Заговорив о моральной красоте человека, Глеб Александрович скромно привел в пример себя. Его жизнь лежала перед нами прямая, без сучка и задоринки, как достойный пример для подражания. С вершин своей чистоты он требовал гармонии и порядка в общественной и личной жизни каждого из нас. Он не называл имен. Он многозначительно сказал:

— Не надо обмана. Помните о своих священных обязанностях по отношению к своей семье, к своим малюткам. Преодолейте мимолетное увлечение! — И потянулся своей кружкой к Гиги.

Гиги швырнул свою кружку на землю. Он не смотрел на Глеба Александровича. Он обернулся к Жоре.

— Друг! — сказал он с брезгливым презрением. — За сколько продал?

Он резко дернул плечами, поправляя лямки мешка и подняв голову, ушел от нас в черные кусты.

Темнота мешала мне рассмотреть лицо Иры. Я только видела, что она сидит неподвижно, держа в руках белую кружку.

— Непонятно — к чему вы все это говорили? — вдруг раздался ее спокойный голос. — И откуда вы все это взяли? Никто никого не обманывал. Все ж таки сперва надо разобраться как и что, а потом тосты произносить.

Мы молчали. Ночной лес окружал нас со всех сторон.

— А если на дорогу выйдут мишка или кабан, — вдруг спросила Маринка, — чем мы его будем стрелять?

— Ну какой там кабан! Они все спят сейчас, — ответил ей Жора. — А мы пойдем, как на леднике, цепочкой, след в след. Гнать сильно не будем. По силе слабых пойдем.

Стало совсем темно. Самым неприятным было ощущение неизвестности — куда ступит нога? Глеб Александрович то и дело зажигал спички, отчего еще больше вокруг сгущалась темнота. Впереди громко смеялась Ира.

— Странная девушка, — вздохнул Глеб Александрович. — Вы не находите?

— Не нахожу, — ответила я резко. — И не понимаю — для чего вы устроили всю эту комедию?

К моему удивлению, Глеб Александрович не рассердился.

— Вам кажется, что получилось не очень хорошо? — спросил он унылым голосом. — Видимо, я чего-то недоучел.

Некоторое время мы во мраке осваивали крутой спуск лесной дороги.

— Личные взаимоотношения — очень сложная область, — грустно изливался Глеб Александрович. — Вот я недавно проявлял внимание к одной аспирантке… Я всегда стремлюсь к ясности и определенности. Разве это плохо? Если меня спрашивают, который час, я отвечаю: «Без двух минут пять». Или: «Тридцать две минуты третьего». Вы можете понять девушку, которая на этом основании отказывается выйти замуж? Разве это повод для разрыва? Если бы она сказала: «Я вас не люблю», — ну, это определенно и понятно.

— Да, тогда уж действительно понятно, — согласилась я.

Стало светлее. Возможно, это был свет звезд, может быть, наши глаза освоились с темнотой, но я уже различала рытвины и камни на дороге. До меня все время доносился голос Жоры. Он разговаривал и смеялся, хоя знала, что ему сейчас совсем не до смеха. Мы приготовились к очень долгому пути. Возможно, поэтому он и кончился раньше, чем все этого ожидали. Злобно и хрипло залаяли псы.

— Гвандра, — сказал Жора.

Я различала несколько темных строений. Подойти к ним было страшно — уж очень надрывались и гремели цепями собаки. Маленький красный огонек отделился от забора и поплыл к нам.

— Светлячок, — удивилась я.

— Гиги, — тихо сказал Жора.

Держа папиросу в зубах, к нам подошел Гиги.

— В доме одни женщины, — сказал он, ни к кому не обращаясь. — Меня не пустили. Надо им показать, что с нами тоже есть женщины.

В три голоса мы стали проситься переночевать. Кто-то вынес во двор зажженную лампу, нам открыли калитку и ввели в огромную комнату. Вся мебель — стол, кровать и стулья — была под стать комнате: большая, из толстых дубовых досок.

— Это жилище великанов! — сказала изумленная Маринка.

В доме действительно оказались одни женщины.

Мужчины этого маленького селения ушли в Ажары чинить размытую дождем дорогу.

Стройная молчаливая девушка вскипятила нам котел воды и настелила на пол груду сена. Жора открывал консервы и нарезал хлеб. Гиги присел на корточки у самой двери и курил, выпуская дым в дверную щель.

Пересиливая изнеможение, я подошла к Ирине, которая рылась в своем мешке, подозрительно низко склонив над ним голову. Я тихо коснулась ее волос. Ира сразу посмотрела на меня, вопросительно подняв брови.

— Ах, горячее какао! Какая прелесть! — сказала она. — Гиги, что ты там возишься? Твоя кружка в моем мешке.

Поверх сена мы постелили наш испытанный брезент. Это был самый лучший ночлег в нашей жизни, самая удобная постель, самый крепкий сон. Мы ни о чем не разговаривали, только, когда уже была потушена лампа, Марина спросила шепотом:

— Ты не знаешь, какие у Гиги малютки — мальчики или девочки? — И тут же философски добавила: — Ничего, у Иры тоже будут дети…

Утро было солнечное, омытое вчерашним дождем. В лесу росли фруктовые деревья. Марина с азартом собирала в свой мешок некрупные, но очень ароматные груши. Мы с Ириной медленно шли по дороге. Впереди виднелось селение — все в садах, огородах, зеленом плюще.

Ира первая заговорила со мной.

— Я виновата перед вами, — сказала она. — Вы вчера подошли ко мне, а я вас оттолкнула. Я понимаю — вы меня утешить хотели, но ведь это невозможно.

Я испугалась этих слов, но лицо девушки было по-прежнему серьезно-спокойным.

— Мне это самой изжить надо, — продолжала она. — Но только мы с вами сегодня расстанемся, может быть, навсегда, и мне не хочется, чтоб вы думали обо мне плохо, то не легкомыслие было, поверьте…

— Я вам верю, Ирочка.

— Ну вот, — вздохнула, будто подведя черту, Ирина. — Что ж делать. Я ни от кого в жизни обмана не ждала.

Меня удивило, что она ни слова не сказала о Гиги. Со вчерашнего вечера он держался отчужденно, и только одна Ира говорила с ним короткими, деловыми фразами.

По дороге бежал Костя.

— Что вы так отстали? Мы машину подрядили до самого Сухуми.

Кончилось наше путешествие. Мы ехали все вниз, вниз на большом, добротном грузовике. Шире расступались горы, рядом с нами бежала река Кодор. Пихту и ель заменили сероватые кроны грецкого ореха и узорчатые листья каштана. Было очень хорошо. Сладко отдыхали натруженные мускулы. Все молчали. Только разок Глеб Александрович затянул: «Я тот, кого никто не любит…» Но сразу осекся и виновато сказал:

— Вы знаете, я занимаюсь пением в кружке при Доме ученых, и мне необходимо каждый день упражнять голос.

За одним из крутых поворотов наш шофер остановил машину.

— Я предупреждал, — веско сказал он, — здесь постоим. Впереди дорога попорчена.

Огромная масса земли, подмытая водой, сползла с горы и села на дорогу. Колхозники ближайших сел и дорожные рабочие расчищали путь.

Костя не мог долго оставаться бездеятельным.

— Что ж, мы так и будем сидеть? Может быть, наша бригада включится в работу?

И все члены нашей бригады один за другим поскакали из машины. Шествие открывал Глеб Александрович, размахивая своими инструментами, которые наконец действительно пригодились.

А я, разомлевшая под солнышком, не вылезла из кузова. Я даже чуть вздремнула под шум Кодора и щебет каких-то пичужек.

Первой на дороге показалась Ира. Она шла к машине, разрумянившаяся и растрепанная, стряхивая с платья пыль. Когда она поравнялась с грузовиком, из-за кустов вышел Гиги.

— Ты что, говорить со мной не хочешь? — вызывающе спросил он.

— Я с тобой говорю, — ответила Ирина. — Пусть люди не думают больше того, что есть. А так — о чем мне с тобой говорить?

— Вы все тут дурака из меня сделали. В чем дело? Я перед тобой виноват? Я тебе что-нибудь обещал? Ну, скажи! — требовал Гиги и сам не знал, что ему нужно.

— Успокойся ты! — презрительно отвечала Ира. — Ничего ты мне не обещал, ни в чем ты меня не заверял. Ты себя осторожненько вел.

— И это тоже плохо? Я, может быть, о тебе думал.

— Ты обо мне не думай. Ты о себе подумай. Ты одного себя любишь. Ты в нашей жизни несчастным человеком будешь…

К машине подходили наши ребята — пыльные, веселые, с мозолями на натруженных ладонях.

— Наша бригада минимум на полчаса сократила стоянку, — кричал Костя.

Гиги прислонился к кабинке. Мимо него прошел Жора, высоко держа свою каштановую голову.

— Георгий! — позвал его Гиги. — Кто из нас кому должен?

Нагловатый тон этой фразы был начисто стерт протянутой рукой и тревожным, почти просительным взглядом. Жора ничего не ответил. Он подсадил в кузов Иру и Маринку и вспрыгнул за ними, даже не взглянув в сторону Гиги. Беспечно насвистывая, Гиги устроился в кабине.

Мы ехали гордые и бесстрашные. Мы не вылезли из грузовика, когда дорога узким карнизом нависла над пропастью и машина медленно продвигалась по склону отвесных Багатских скал. Перед нами открылась зеленая Цебельда. Только здесь я поняла слова поэта:

На холмы Грузии легла ночная мгла.

Ночной мглы не было. Но холмы поднимались волнистыми линиями, разграфленные посевами табака, виноградниками, рядами круглых мандариновых деревьев.

Мы парни бравые, бравые, бравые!..

затянул Костя. У него не было ни голоса, ни слуха. Но песню поддержал и понес мягкий баритон Глеба Александровича, взлелеянный в певческом кружке Дома ученых. В нее вплелись и наши невозделанные, но достаточно мажорные голоса:

В дорогу дальнюю, дальнюю, дальнюю идем…

Я обернулась к Ирине. Она тихо подпевала нам и смотрела вперед — туда, где на горизонте появилось наконец блистающее синее море.

Обед у сестры Эрик

Предусмотрительный и дальновидный дядя Мосес первую девочку назвал Бавакан, что означает — «довольно». Это было предупреждение и просьба судьбе. Но не помогло. Через полтора года, когда дядя Мосес, как обычно, вернулся под вечер с поля, бабка-повитуха, виновато пряча глаза, развела руками. Ей нечем было порадовать хозяина. Второй дочке дали имя Тамам — «сполна», «достаточно».

Долгое время отец даже не смотрел в сторону люльки. Потом привык. Маленькое существо всегда находит дорогу к сердцу. Но все же, держа дочку на коленях, Мосес помнил, что этот ребенок не станет опорой его дома, не оживит очага. Девочка — чужое добро.

Третьего ребенка принимала уже не бабка-повитуха, а молоденькая акушерка в белом халате. У нее было такое счастливое лицо, она так смеялась, когда Мосес вошел в дом, что ожили все его надежды.

Глупая женщина крикнула ему:

— Поздравляю, поздравляю, большая, крепкая девочка!

Дядя Мосес сорвал с головы шапку, зашвырнул ее в угол и на три дня ушел в горы. Девочку он велел назвать Эрик. «Хватит», «Не нужно больше» — выражало это слово.

Не нужно так не нужно. Годы шли, по дому и саду бегали нескладные, голенастые девчонки-подростки, и Анна, жена дяди Мосеса, уже стала забывать, как возятся с маленькими. А когда оказалось, что ей придется это вспомнить, в селе была больница с родильным отделением.

Дядя Мосес сказал:

— Я без больницы ничего хорошего не увидел и теперь не ожидаю.

И отправился на виноградник.

А к полудню соседка, которая работала в больнице санитаркой, послала своего мальчишку с радостной вестью. Мальчишка примчался в сад и закричал во все горло, как его научила мать:

— Свет твоим глазам! Тетя Анна тебе сына принесла!

Нет, конечно, надеялся дядя Мосес! Недаром у него в кармане оказались блестящие серебряные монетки, которые он налепил на лоб быстроногого вестника.

Новорожденного назвали гордым, красивым именем — Врамшапух. Подвыпивший на радостях дядя Мосес поучал девчонок:

— Вы должны беречь брата, чтобы волос не упал с его головы. Он ваша надежда и защита. Как скала будет он стоять у вас за плечами. Помните это. Храните светоч отчего дома!

Дрожа от преданности и умиления, девчонки смотрели на крохотное красное личико. Эрик протянула руку и погладила одеяло, в которое был завернут братец. Тамам ревниво отпихнула сестру. Бавакан шлепнула обоих:

— Разбудите…

И три сестры с трепетным обожанием застыли у колыбели.

После слепящего зноя виноградника в доме было темновато и прохладно. Эрик вошла торопливо, кинула большие ножницы, которыми подрезала кусты, и сразу села на высокую жесткую тахту.

Всю жизнь, изо дня в день, возвращаясь с работы, она занималась привычными домашними делами: обедала — всегда одна, кормила кур, убирала без того прибранный дом, в котором некому сорить.

Сейчас она сидела не двигаясь, все думая, все вспоминая, как это случилось, что она, немолодая женщина, после семнадцати лет вдовства вдруг снова душой и телом потянулась к мужчине.

С чего же это началось?

Ранней весной, когда откапывали виноградники, кто-то из женщин сказал, будто Мацо Дастакян в клубе похваляется: «Папаху с головы сброшу, если не женюсь на шмавоновой вдове».

— Пьяный был? — спросила Эрик строго.

— Немного пьяный, — ответили ей, — да он и трезвый то же самое говорит.

Она тогда махнула рукой, но сама при случае стала искать глазами бригадира полеводов Мацо Дастакяна. Был он на два года моложе Эрик и до сих пор не женат. Шел слух, что у него в соседнем селении подружка — чужая жена. Знали, что любит Мацо выпить и погулять.

Когда он в первый раз подошел к Эрик, она отвернулась. Мацо стал подстерегать ее на пути к виноградникам.

— Пожалей меня, я один, как камень на дороге…

И в тридцать семь лет она начала, как девчонка, ждать этих слов, этих встреч.

А сегодня он подошел к ней совсем близко — рубаха на груди распахнута, пуговицы поотлетали, ворот надорван. Эрик невольно протянула руку к рубашке. Он схватил ее пальцы двумя ладонями и прижал к груди. Так их и застали женщины из бригады Эрик.

Будет теперь разговор!

Сняв с головы косынку, сбросив чусты, она сидела на тахте. Отцовский дом — временный приют для женщины, а ей пришлось провести в нем всю жизнь.

Всего на несколько месяцев уходила Эрик отсюда. Уходила невестой под звуки зурны в веселый майский день сорок первого года, а вернулась в ноябре солдатской вдовой.

Старшая сестра Бавакан сказала: «Раз такая твоя доля — веди хозяйство братца».

Врамшапуха берегли все сестры. У них свои дети были по одну сторону, а братец по другую. Ему ни в чем не отказывали. И в городе учили, и в Москву посылали. Сейчас снова учится — ему виднее. Большим ученым будет.

Но все же у сестер свои семьи, своя жизнь. А что есть у Эрик? Если братец женится и приедет в отцовский дом, то хозяйкой здесь станет его жена.

Не поднимаясь с места, женщина посмотрела на стену, где висел увеличенный с маленькой фотографии портрет покойного мужа. Шмавон был красивый, веселый. Но она еще не успела ни привыкнуть к нему, ни приноровиться к его характеру. И первое, что приходит на память о прошлом, — это осенний день, когда у ворот сельский почтальон вручил ей «черную бумагу».

Рядом с карточкой на стене — диплом сельскохозяйственной выставки. За виноград. В этом году урожай будет еще больше. На горных участках хорошо пошли новые крымские сорта.

Мысли незаметно вернулись к привычному, и тело, будто освобожденное, потянулось, распрямилось. Эрик зашлепала ногами по прохладному полу, набрала из деревянной кадушки ячменя и вышла во дворик покормить кур.

Солнце больше не слепило глаза. Прячась за землю, оно окрасило мир в мягкий розовый цвет. Розовыми казались спинки белых «заводских» кур, дом, сложенный из потемневших камней, и крепкие руки Эрик.

В саду персиковые деревья опустили ветви под тяжестью еще зеленых плодов. Много фруктов в этом году. Будет братцу и свежих и сушеных.

Эрик огляделась, ища подпорки для молодого деревца, и увидела, что Мацо Дастакян открыл калитку, прошел через дворик и уже поднимается на балкон.

Она вспомнила, что у нее непокрытая голова, босые ноги, метнулась за кусты, но, рассердившись на себя, добежала до дома, вспрыгнула на балкон и преградила Мацо путь в комнату.

— По какому делу пришел?

Мацо шагнул к ней поближе.

— Скажи, если я плохого хочу или у кого что отнимаю, — уйду.

Женщина молчала. Тогда он тихо позвал ее:

— Ну… Скажи что-нибудь!

— Пьешь ты, — прошептала Эрик, опустив глаза.

— А я не буду пить, — готовно ответил он, — очень мне это нужно!

Большие руки мужчины казались серыми от земли. Он шел с поля, с работы. Его надо было умыть и накормить.

Эрик посторонилась и пропустила его в дом.

Председательница колхоза «Согласие» Бавакан Гаспарян считала, что молодые парни шоферами работать не должны. Соблазнов много. Дальние поездки, рюмочки, закуски — недолго избаловаться. Всех молодых шоферов зачислила в трактористы, а ее «Победу» водил дядя Торос. Раньше он работал кучером, и люди говорили, что на трудных дорогах старик понукает машину и подхлестывает кнутом.

Но зато ездить с ним спокойно, никакого лихачества он себе не разрешает. И если председательница спешила, то сама садилась за руль, потому что пятидесяти километров дядя Торос никогда не превышал.

И сейчас он ехал не торопясь, напевая старую песню о чьей-то безответной любви, о чьем-то безысходном горе, песню, которую тянули его дед и отец, семеня по горным дорогам за маленькими серыми ишачками.

Отец и дед два раза в год — осенью и весной — отвозили в город черствый сыр, катышки сушеного кислого молока, съедобную траву, заплетенную в длинные косы.

Дядя Торос каждую неделю гоняет в город машину и частенько выполняет поручения колхоза, связанные с большими деньгами. Вот и сейчас он едет, чтобы договориться с руководством комиссионного продовольственного магазина о сдаче ранних овощей.

Бавакан дала множество наставлений: чтоб на склад товар не отправляли, а прямо брали в магазин, чтобы ящики возвращали тут же. Велела и на рынок сходить — цены узнать.

Потом вышла проводить дядю Тороса, и он знал, что председательница скажет непривычно тихим голосом:

— Я там кое-что приготовила, передашь в Ереване братцу. Еще прошу: заезжай к сестре Тамам — это тебе по дороге. Она тоже хотела гостинец Врамшапуху послать.

Хорошо осведомленный о ее семейных делах, дядя Торос спросил:

— А в Аларик не заезжать?

Бавакан замялась:

— Это ведь тебе крюк придется сделать…

— Что для машины восемь километров!

— Ну заезжай, прошу, — торопливо сказала она. — Эрик обрадуется. От всех сестер брату привет отвезешь.

Перед отъездом дядя Торос находился в приятном настроении и был не прочь поговорить.

— Все учится Врамшапух? Ему уже за тридцать будет. Знаешь, как у нас определяют: в двадцать учись, в тридцать женись, в сорок трудись, в пятьдесят крепись, в шестьдесят смирись.

Бавакан разговора не поддержала.

— Там, в корзине, яйца. Не побей, — сухо приказала она и пошла в контору.

Не любит она, когда хоть словом задевают братца Врамшапуха. Он у всех сестер как свет в очах. Таких сестер иметь — можно всю жизнь не работать. Вот от одной сестры Торос везет корзину яиц да круг сыра. Теперь заехал к Тамам, директор школы она, учительница, — тоже посылка. Обрадовалась Тамам:

— Только сегодня хлеб пекла, вот хорошо!

Завязала в кусок полотна кипу лаваша. Хлеб розовый, душистый — их село всегда славилось пшеницей. Еще поставила в машину горшочек масла да велела спросить, не терпит ли братец в чем нужды. Баранов остригли, так не состегать ли ему тюфяк?..

А уж про Эрик и говорить нечего. Одинокая вдова только и живет братом. Как начнет собирать и вареного и печеного, всю машину завалит.

К дому Эрик вел узкий каменистый переулок. Дядя Торос не стал заводить туда машину. Оставил ее на дороге. Нынче не приходится остерегаться мальчишек. Это раньше, когда машины на селе были в новинку, детвора облепляла их, как муравьи дохлого жука. Теперь бричка, запряженная лошадьми, была бы для ребят интереснее.

Торос подошел к ступенькам балкона и, услышав в комнате голоса, уселся на ступеньку. Пусть Эрик кончает свой разговор, а он пока отдохнет от пыльной дороги.

Старик и не думал подслушивать, но люди в комнате говорили громко, а уши даны человеку, чтобы слышать.

— Выходишь из виноградника как серая перепелочка. Унесла ты мой покой.

— Ой, Мацо…

— Правду говорю. Помнишь, Первого мая ты по улице шла? Так мне жалко тебя стало. У других женщин по правую руку — муж, по левую — дети. Семьей за стол садятся. А ты идешь к потухшему очагу. Посмотрел я на тебя — рослая, видная…

— Ой, Мацо…

— Тут я палец и прикусил. Решил: «Себя ей отдам, ее — себе возьму».

— Всему селу разболтал.

— Да! Я такой человек. Что мне скрывать? Не ворую, не убиваю.

— А я, может, еще и не пойду за тебя?

— Пойдешь. Я тебе как раз под стать. У тебя доля несчастливая, у меня доля несчастливая.

— Можешь сравнить? — В голосе зазвучала ревнивая обида.

— Ну, пусть я сам виноват. Молодой был. Не друга искал — утехи. Разве поздно исправить? Создадим свой очаг.

— Ох, что люди скажут?

— Люди скажут: «Вот правильно сделал Мацо, взял себе хорошую жену! И Эрик правильно сделала — семью построила». Вот что умный человек скажет.

Стало тихо, и снова послышалось:

— Как перепелочка по дороге шагаешь — играешь…

— Ой, Мацо…

Дядя Торос узнал главное, а нежностей не переслушаешь, даром что влюбленным не по двадцать лет. Старик затопал ногами по ступенькам крыльца.

— Эрик, где ты там?

Женщина выскочила — раскрасневшаяся, простоволосая. И дядя Торос не смог отказать себе в удовольствии еще больше смутить всегда чинную, спокойную Эрик:

— Полчаса здесь сидел. Больше не могу ждать. Собери, что брату посылаешь.

Она заметалась из комнаты в сарайчик, из сарая в курятник. А на крыльцо вышел Мацо Дастакян, угостил дядю Тороса табаком, и они стоя курили, пока Эрик наливала в банку меду, насыпала в мешочки крупу — аджар, дзавар, складывала стопку чистого белья.

— Рубашку не успела погладить… И носки не поштопала; скажи — с первой оказией пришлю.

— А еще что передать? — игриво спросил шофер.

Эрик потупилась.

— Скажи — персиков в этом году много будет…

Врамшапух жил в университетском общежитии, на вторам этаже, предназначенном для аспирантов.

Казалось бы, что в коридоре, куда выходят комнаты молодых ученых, должна царить строгая академическая пустота, присущая еще не обремененной имуществом молодости.

Но аспиранты, едва успев получить в свое владение комнату, немедленно обзаводились семейством. Перед каждой дверью вырастал столик, на котором громоздилась посуда, на полу выстраивались керосинки и бидоны, на стены навешивались тазы, ванночки и велосипеды.

Врамшапух проходил мимо всех этих вещей, почти не замечая их. Он был поглощен своими изысканиями — сложными и значительными, не оставляющими места для житейских мелочей. Если на суженном пространстве коридора дорогу Врамшапуху преграждал ребенок-ползунок, аспирант стучал в первую же дверь, молча указывал на младенца, и его тотчас куда-то убирали.

Удобства быта мало заботили будущего ученого. Возле его комнаты не было ни столика, ни керосинки. И если кандидатская диссертация подвигалась не так быстро, как этого хотелось руководителю работы, то не из-за недостатка усердия, а скорее от предельной добросовестности ученика.

Скромная тема диссертации — «Древние свадебные обряды восточной части страны» открывала необычайные просторы пытливой научной мысли.

Конечно, не все понимали значимость и серьезность этих изысканий. Соседи по общежитию часто подшучивали над эрудицией Врамшапуха.

Физик Гарник Есаян, выслушав сообщение Врамшапуха о значении раскраски женской одежды — о том, что синий фартук надевался на красную юбку для предотвращения от дурного глаза, а на головных уборах делались выпуклости в виде рожков для устрашения злого духа, восхищенно тряс головой:

— Колоссально!

А потом предлагал:

— А знаешь, есть еще одна не менее значительная тема: «Метод определения количества волос в хвосте домашнего животного путем выщипывания». Вот бы тебе, а? И длительно и спокойно!

Врамшапух на молодежь не обижался. Он не рассердился на Гарника даже тогда, когда тот, с блеском защитив диссертацию, выехал из общежития, повесив на двери Врамшапуха написанный от руки плакат. «Кандидаты уходят, Врамшапух остается!»

Да, Врамшапух любил кропотливую, углубленную работу за столиком читального зала. Он приносил домой старые томики «Известий Эреванской губернии» конца прошлого века и вечерами перелистывал пожелтевшие от времени страницы, аккуратно извлекая все, что имело хоть отдаленное отношение к теме его диссертации. Материала набралось уже порядочно.

В этот день Врамшапуху не удавалось сосредоточиться. Где-то громко мяукала кошка, долго и нудно плакал чей-то ребенок, кричало радио. Потом в коридоре раздался грохот, голоса, смех и снова грохот.

Это было слишком. Поправив очки, Врамшапух приоткрыл дверь, чтобы своим появлением выразить недовольство.

Но на этот раз косвенным виновником шума оказался он сам. К нему шел дядя Торос и вереница доброхотных помощников — дворовых ребятишек, нагруженных кто корзиной, кто мешочком.

По пути дядя Торос наткнулся на деревянный ящик, опрокинул бидон, раздавил блюдце с молоком, выставленное для кошки. После этого он облегченно сложил свой груз в комнате Врамшапуха, принял от каждого мальчишки его ношу, не спросясь хозяина, развязал узел с лавашем, помазал хлеб медом из глиняной банки и оделил всех своих помощников.

— Попробуйте колхозный гостинец. Хлеб вкусный, как яичница. А теперь пошли по домам.

— Ступайте, ступайте, милые детки, — оказал Врамшапух.

Старик вытер ладонью пот и подбородок.

— Э-эх, холостяцкое житье! У тебя и чаю не напьешься.

Врамшапух улыбнулся, как человек, понимающий шутку. Дядя Торос всегда говорил так, и вслед за этим каждый раз Врамшапух спрашивал о сестрах, строго придерживаясь старшинства.

— Как поживает сестра Бавакан? Что делает?

— Что делает… Забота — тракторы покупает, комбайн покупает. Большие дела у колхоза, а спрос с нее. Она голова.

«Да-а, наша Бавакан — сила». Эти слова сказал про сестру известный ученый, академик на сессии Верховного Совета республики. Бавакан, как депутат, собиралась выступить и достала брату гостевой билет. После ее выступления академик, сидевший рядом с Врамшапухом, оказал: «В таких женщинах сила народа». Врамшапух не удержался: «Это моя сестра». — «Вы вправе ею гордиться». Они пожали друг другу руки. Приятное было знакомство!

— А как сестра Тамам? Здорова?

— Еще больше потолстела. Веселая. Новую школу построила в два этажа. «Теперь, говорит, в учителях нуждаюсь». Поехал бы ты, а?

Дядя Торос любил пошутить. И все же есть вещи, которыми не шутят. Служение народу — высокое благо. Но готов ли к нему Врамшапух?

— А как моя бедная Эрик?

Он всегда называл так третью сестру. Это слово не выражало никаких чувств. Оно было привычным эпитетом. Поэтому его удивило, когда дядя Торос сказал:

— Почему она бедная? Такого орла в руки добыла!

— Да, Шмавон был истинным героем, — подтвердил Врамшапух.

— А я не о Шмавоне, вечная ему память и покой. Живому живое надо. Мацо Дастакян к тебе в зятья набивается.

Врамшапух поправил очки.

— Не может этого быть. Ты, наверное, что-то не так понял. Путаешь.

— Может быть, я постарел и выжил из ума, — добродушно согласился дядя Торос, — наверное, мне это только показалось. Конечно, тебе видней.

Больше они этого вопроса не касались. Да и вообще говорить им было не о чем. Только, когда дядя Торос поднялся, Врамшапух спросил:

— Ты завтра обратно собираешься?

— Да, к вечеру отправляюсь.

— Захвати меня. Давно я дома не был. Съезжу, пожалуй.

Уж так повелось, что когда Врамшапух приезжал в отчий дом, туда хоть на денек собирались все сестры. И сейчас, выходя из машины, он приказал:

— Передай сестре Бавакан, что я здесь долго не задержусь. Пусть завтра приедут.

Всю дорогу Врамшапух молчал. Дядя Торос пытался рассказать, как удачно он устроил дела, но его попутчик не проявлял никакого интереса. Хоть бы из вежливости спросил что-нибудь!

Убедившись, что разговора не получится, дядя Торос стал сочинять на ходу песни, выражающие его настроение:

Когда человек возвращается домой, в его сердце живет радость.
Когда человек едет из дому, в его сердце живет надежда.

Ни песни, ни разговоры Врамшапуха не интересовали. Продаст колхоз тонну или десять тонн капусты — это было ничтожное событие по сравнению с неприятным объяснением, которое произошло в этот день у Врамшапуха с проректором.

Профессор сказал, что диссертация слишком затянулась, что в своих изысканиях диссертант открывает уже открытое, разменивается на мелочи, — словом, позволил себе грубое, нечуткое и нетактичное вмешательство в творческую лабораторию молодого ученого.

Врамшапух высказал это профессору с достаточной твердостью и окончательно укрепился в давно назревшем решении — перейти из университета в систему Академии наук.

Сестре Бавакан придется съездить в город, попросить академика, который ею так восхищался, о содействии. Старик ей не откажет.

Так что, пожалуй, к лучшему, что он решил сейчас съездить домой. Затею со сватовством необходимо прекратить, тем более что этот Мацо всегда был грубым, несимпатичным парнем.

И вообще — для чего Эрик выходит замуж? Будет ли ей лучше от этого — неизвестно, а для Врамшапуха создаст множество неудобств и осложнений. Сейчас жизнь налажена. Время от времени Эрик наезжает в город, прибирает комнату, следит за бельем и одеждой брата, привозит или присылает продукты. С ее замужеством все это может измениться, возникнут недоразумения насчет дома, который по праву принадлежит Врамшапуху. Бессмысленно. Эрик сама это, конечно, поймет и одумается…

Бедная! Как она обрадовалась его приезду! «Надо, пожалуй, бывать здесь почаще, He то живет женщина одна, чувствует потребность заботиться о ком-нибудь, вот и лезет в голову блажь».

…Врамшапух лежал на пухлых шерстяных тюфяках, и обстановка родительского дома возвращала его к дням детства.

Ему вспомнилось, как маленькие темные руки матери опускались в плошку с молоком, осторожно подхватывали и перекладывали на тарелку желтоватый круг каймака: «Ешь, сыночек, зернышко мое, ешь…»

Но главной силой тех далеких лет был отец. Неразговорчивый, даже суровый, он, глядя на сына, всегда ласково, умиленно улыбался.

«В клуб кино привезли, пустишь нас? Пусти…» — клянчила Тамам. Отец хмурился, молчал. «Очень хорошее кино, все пойдут, пусти», — хныкала Эрик. «Пошли прочь!.. Еще и кино… Нечего вам делать».

Девочки подговаривали Врамшапуха: «Скажи: „Пусть сестры со мной в кино пойдут, а то меня мальчишки затолкают“».

Врамшапух со всех ног бежал к отцу: «Кино хочу смотреть!» — «Умру за тебя! Иди, сынок, посмотри, родной. Тамам, Эрик, чтоб волосок с головы брата не упал! Жена, дай им по яйцу». Яйцо в те годы — плата за билет.

Бавакан к этому времени была уже выдана замуж в горное село. Иногда она приезжала и забирала к себе братика погостить. Отец приказывал: «Береги. Вы все трое его одного не стоите».

Старик, конечно, ошибался. Сестры тоже вышли в люди. Но женщинами надо руководить. Вот хотя бы эта история с Эрик…

А Эрик лежала на тахте без сна, взволнованная сомнением: сказать братцу о Мацо или нет? Ждала, что он сам спросит: «Как тебе живется, сестра?»

Сейчас, когда темно и тихо, ей было бы легче поделиться с ним, попросить совета.

Но братец устал с дороги. Ничего не сказал. Уснул.

Утром, еще до завтрака, Врамшапух отправился в поле и вернулся оттуда с букетом желтых бессмертников. В саду он срезал длинные плети хмеля, сплел гирлянду и с значительным, грустным лицом обвил ею карточку Шмавона.

Эрик стояла за спиной брата, смотрела на фотографию и не могла вспомнить живого Шмавона — ни голоса его, ни лица, ни движений. Семнадцать лет изо дня в день разнесли ее горе и память о недолгих месяцах замужней жизни.

И она чувствовала себя виноватой.

После полудня приехали сестры. Еще из машины Бавакан кричала:

— Ну, братец, никто не вытащил бы меня из села в такое горячее время. Только ради тебя…

Тамам сейчас же принялась расхваливать свою новую школу. Врамшапух слушал сочувственно до тех пор, пока не понял, куда она клонит.

Ах, сестра, сестра! Позволит ли себе Врамшапух преподавать в сельской школе, после того как государство потратило на его образование такие громадные деньги? Это так же неразумно и расточительно, как палить из пушек по воробьям.

В доме все время толкались люди, приходили и уходили соседи, родственники. Трудно было урвать минутку и договориться с Бавакан. Только после полудня, когда посторонние разошлись, Врамшапух изложил свое дело.

— Съезди, сестра. Я знаю, что у тебя тоже сейчас со временем туго. Но, понимаешь, это надо сделать.

Бавакан ничего не ответила. А что, собственно, ей отвечать? Нужны не слова, а дела.

Обеденный стол накрыли, когда солнце уже перевалило за половину неба. Эрик положила на стол хлеб, сыр, зелень и сняла с огня котел душистого спаса.

Врамшапух сел во главе стола, по правую руку — Бавакан, по левую — Тамам. Снова семья за столом отчего дома! Как редко это теперь бывает и как ненадолго!

Эрик разливала спас по тарелкам, когда в дом твердой мужской поступью вошел Мацо Дастакян. Он протянул руку Врамшапуху, потом Бавакан и Тамам.

Со стороны казалось, что он совершенно спокоен, но уже сердцем знающая его Эрик понимала, как нелегко ему далось непринужденно войти и сесть за стол, не дожидаясь приглашения. Он поманил пальцем Эрик, сказал тихо:

— Там за дверью одна вещь стоит. Принеси.

Она притащила маленький тяжелый бочонок, перелила из него в графин персиковую водку.

Если трудно было догадаться о чувствах Мацо, то на Эрик достаточно было взглянуть. Щеки ее покрылись багровыми пятнами, тарелки дрожали в больших смуглых руках.

Спасибо, сестры сделали вид, точно ничего не случилось. Может быть, им и раньше было что-нибудь известно, кто знает?

Братец нахмурился, стал поправлять очки, но потом тоже разговорился. Начал есть.

Эрик поставила тарелку супа перед Мацо.

— Ну, а пить не будем? — спросила Бавакан. — Водку для чего налили?

Она первая подняла рюмку.

— За тебя, братец. Чтоб всегда радовал ты нас, чтоб никогда не ощутили мы отсутствия твоего.

Все потянулись чокаться с Врамшапухом. Но он поднял свой стакан, стукнул им об стол.

— Нет!

Голос его прозвучал неожиданно громко и строго.

— Мысли мои сегодня о другом.

Все молча смотрели на братца, все ждали, что же он скажет.

— Я думаю сегодня о высоких нравственных традициях народа, пронесенных в наши дни его славными дочерьми. Я думаю сегодня о единственной любви, которая делала сердца наших женщин непорочно чистыми. В этой связи я хочу сказать о своей сестре Эрик, скромной труженице, свято хранящей верность своему герою-мужу. Эта верность украшает ее жизнь, служит примером для молодых, вызывает уважение у всех знающих ее.

Мой незабвенный друг Шмавон может спать спокойно. Его жена останется верна ему. Она будет жить, как одинокое дерево на вершине горы. Эрик, я ценю тебя!

В этой красивой речи имелись кое-какие неточности. Шмавон никогда не был другом Врамшапуха. Они виделись один-единственный раз, когда жених приезжал из своего села за невестой. И было тогда братцу Врамшапуху всего тринадцать лет.

Но об этом никто не вспомнил. По загорелому лицу Эрик бежали слезы, она вытирала их ладонями.

Врамшапух со строгим выражением лица выпил водку. Бавакан, громко вздохнув, потянулась за рюмкой, но Мацо спросил:

— Я не понял — за что буду пить? Ты, Врамшапух, сказал насчет дерева. Но дерево каждой весной цветет и свой плод дает. Его обычаи такие.

— Человек потому и человек, что живет по другим законам.

— Нет такого закона, чтоб всю жизнь нести горе.

— Есть высокие понятия и традиции, которые не всем доступны.

Мацо беспомощно огляделся. Он искал поддержки. Ему было трудно вести этот иносказательный разговор. Эрик откровенно плакала. Тамам потупилась. Бавакан тоже смотрела в сторону.

— Давай, брат, криво сядем — прямо скажем, — решился Мацо. — Чем я тебе не подхожу? Чем не нравлюсь? Выскажи начистоту.

— А кто ты такой, чтоб мне нравиться? Я тебя до сих пор не знал и дальше знать не хочу.

— Не знал? — крикнул Мацо. — Ах ты…

Он готов был сказать что-то отчаянное, но спохватился, встал из-за стола и, размахивая на ходу руками, пошел к двери. Там он снова обернулся к Врамшапуху:

— Я, когда это дело начинал, много думал. И о нем тоже думал. — Мацо кивнул на фотографию Шмавона. — Я убежден, что ему ничего плохого не делаю. И для Эрик только хорошего хочу. А вот тебя не учел.

Он толкнул дверь и пошел было прочь.

— Мацо! — отчаянно закричала Эрик.

Бригадир сумрачно взглянул на нее с порога.

— Он никуда не уйдет, — с вызовом сказала Эрик.

Первая отозвалась Бавакан:

— Ты садись, Мацо.

— Садись, не обижайся, — увещевательным тоном опытной учительницы позвала Тамам.

— А кто я такой, чтоб обижаться? — с горечью спросил Мацо. И, не выдержав, закричал: — С детства из одной миски ели — он меня не знает! Кого он тогда знает? Я вам скажу — себя он только знает. Одного себя!

Первый раз в жизни промолчали сестры, когда при них нелестно отозвались о Врамшапухе.

Мацо решительно шагнул к столу, поглядел на родню, обхватил Эрик руками и крепко поцеловал в губы. Так по старинному обычаю он закреплял свои жениховские права.

Потом с видом человека, свершившего торжественный обряд, сел и усадил рядом с собой Эрик.

Врамшапух не мог этого вынести. Хотел покинуть стол. Бавакан удержала его за руку.

— Куда ты? Твое место здесь.

— Если мое слово ничего не значит в этом доме…

— Хозяин дома ты. Будешь ты здесь жить?

И это спрашивала сестра Бавакан, которая лучше всех знала, что жить он здесь не может. Только сегодня он рассказывал ей о своей работе, делился планами. Свет перевернулся, что ли?

— Братец, — вдруг горячо заговорила Эрик, — все тебе будет, как было, и мед, и масло, и фрукты. Не беспокойся ты, не думай об этом!

С чего она взяла, что он думает о таких вещах!

Врамшапух подыскивал слова, выражающие негодование, но сестра Бавакан опять помешала ему.

— Для тебя, братец, все как было, так и останется, — устало заверила она.

Тогда, опершись руками о стол, Врамшапух поднялся, секунду постоял, покачиваясь в раздумье, и ушел, выразив этим свое отношение ко всему происходящему.

Он не сомневался, что сестры поймут его молчаливый протест. Сейчас им станет неловко, они забеспокоятся, с места поднимется одна, потом другая. Выбегут искать его, уговаривать, как в детстве, когда он, пугая их, прятался в пустой карас из-под вина, а девчонки бегали, крича охрипшими от слез голосами: «Братец, родной, где ты, отзовись!..»

В саду рядами стояли низкорослые, круглые персиковые деревца, у забора подымались мощные кроны орехов. От шелковистых листьев сусанбара остро пахло мятой. Где-то стрекотал сверчок.

Когда-нибудь Эрик еще скажет спасибо за то, что Врамшапух расстроил этот брак. Он правильно сделал — встал и ушел. Теперь Мацо не остается ничего другого, как покинуть дом. Не будет же гость сидеть за столом без хозяина!

Но время шло, а Мацо не уходил. Врамшапуху надоело стоять под деревьями, где была застойная, влажная духота. В комнате зажегся свет. Стало видно, что они все еще сидят за столом.

Врамшапух подошел ближе. Сестра Тамам громко говорила:

— Живите так, чтоб мы радовались, глядя на вас. Будьте счастливы.

И Мацо серьезно отвечал:

— Будем!

По их милости Врамшапух проводит ночь в саду. Ему это надоело. Кто хозяин в доме? Может быть, он хочет отдохнуть на своей кровати!

Раза два Эрик подходила к двери, вглядывалась в темноту, и тогда Врамшапух отскакивал от окна, точно вор.

Наконец под тяжелыми сапогами Мацо заскрипели деревянные ступеньки и с улицы послышалась его громкая песня.

Врамшапух поднялся на балкон. Там, прислонившись к перилам, стояла Бавакан. Чему-то улыбаясь, она, пожилая женщина, подпевала:

Мне приснился сон прекрасный,
Был отраден сердцу он…

Брат остановился возле нее. Надо из этой нелепой поездки извлечь хоть какую-нибудь пользу.

Когда сестра поедет к академику? Хорошо бы это сделать поскорее. Хоть завтра.

Бавакан ответила не сразу.

— А знаешь, братец, не поеду я к профессору. В этом деле ты уж сам за себя как-нибудь…

Утром, когда дядя Торос пригнал машину, чтоб отвезти Врамшапуха в город, сестер уже дома не было. Бавакан затемно на первом попутном грузовике отправилась в свой колхоз. Тамам что-то понадобилось в здешней школе. Эрик убежала на виноградники.

Врамшапух сидел в машине, и дядя Торос последний раз протирал тряпкой серые бока «Победы», когда мимо прошли женщины с мотыгами в руках.

— Эй, дядя Торос, что, просватали Эрик? — крикнула одна.

— Говорят, крепко просватали, как молодых, с поцелуем, — засмеялась другая.

— Крепко, крепко просватали, — тоном очевидца ответил дядя Торос, — по-мужски дело сделали. Даром, что ли, братец из города приезжал? Как гора стоит он за плечами сестер.

И, сев за руль, старик включил мотор.